Дездемона умрет в понедельник
Шрифт:
— Ефим Исаевич, как вы думаете, кого Таня больше всех любила? Вот если допустить, что был самый главный, единственный любимый?
— Не думаю, чтобы был такой, — горячо возразил Шехтман. — Много ролей! Много сюжетов! Много героев! Играть всю жизнь одно и то же? Никогда! А вы, дитя? Неужели вы верите в единственную любовь? Если б она была, и род человеческий пресекся бы. А Таня! Только что из ребра! Ей воздуху мало было, она металась, загоралась, меркла — сама жизнь! — а вы говорите: единственный. Это понятие из книжки. Таня — из жизни.
— Ну, а все-таки? — не сдавалась Настя. — Из всех самый-самый?
Шехтман наконец задумался.
— Я не знаю, что там у них с Глебушкой было — должно быть, очень что-то молодое и зеленое. А вот Геннаша… Это ведь на моих глазах прямо случилось, на вводе в «Ромео». Прямо как у Бунина — солнечный удар. Вы даже вообразить это не можете!
Настя, само внимание, приготовилась слушать, даже не моргать старалась. Ей действительно трудно было вообразить солнечный удар по поводу Геннадия Петровича.
— Она ведь только накануне приехала, — рассказывал Шехтман. — Они с Геннашей второпях друг друга, кажется, и не рассмотрели, как следует. Глебка огорошил нас всех предполагаемой женитьбой. «Я вам звезду привез», — сказал мне. Очень гордился своей звездой… А Таня только скромно спросила: «Джульетта? Текст я знаю». Ах, память была феноменальная!.. Глебка побежал в зал и сел там. Очень был мальчик счастлив. Прошли мы кое-какие сцены вполголоса, а тут и Геннаша жалует, извиняется, что опоздал. Я пошутил еще: «У Шекспира Ромео повсюду спешит, а ты задерживаешься. Интрига насмарку, так не трагедия, а хэппи-энд выйдет». И вижу вдруг — девочка вся побелела. Побелела, как этот вот листок, — Шехтман взял со стола и продемонстрировал какую-то программку. — А Геннадий набычился. Он сангвиник у нас, нутряной темперамент — в глаза ей прямо говорит со значением: «Я очень опоздал». Он обычно шутит, балагурит, а тут будто его придавило. Солнечный удар! Я и не понял сразу, что такое на моих глазах творится, и кричу: «Ребята, на сцену!» И пошла, знаете ли, сцена, сразу пошла! Геннаша вопреки обыкновению не ленится, Таня все на лету ловит, и голос у нее звенит! Звенит! Ах, какой голос! Вы уже не застали. Подсел у нее голос, курила много. Ничего она не берегла… Но тогда! Не просто ввод новой актрисы — новый получился спектакль, куда лучше прежнего. И я, дурак, радуюсь — увы, с моим-то опытом! Сейчас ясно, это солнечный удар был. Но искусство небрезгливо, любой ценой плати, лишь бы результат вышел хорош. Идет сцена, вдруг в зале шум. Это Глебка встал и пошел к выходу, хлопая креслами. Нарочно хлопал, демонстративно! Он один понял, что случилось. Я тоже вскоре понял, но все надеялся, что это минутное. Шекспир, все-таки, Ромео… Но через месяц они поженились. Вернее, уже в тот день, когда Таню в «Ромео» вводили, поженились, по сути! Они оба с ума сошли… Вернее, трое: Глебка еще. Он страдал невозможно. У меня у самого сыновья, я понимаю, что нельзя так с детьми. Мальчик был как полоумный. А те двое от него прятались. Я ему говорю: «Глебушка, поезжай в Нетск! Поезжай в Москву, в конце концов! Лечат время и расстояние, только это. Здесь тебе нельзя оставаться!» Но он не захотел. Он очень долго надеялся, что она к нему вернется, а ему будет уже наплевать. Очень тогда этого хотел, а потом все в водке утопил. Всё! Время и расстояние — это я понимаю, это могу советовать, но водка! Этого совсем не надо! Ничего ведь уже нет в Глебке, кроме этой низкой страсти к этиловому спирту. Не разберешь даже, способный он или нет. Играет в каком-то озверении. Надолго его хватит? Можно его понять: он девушку потерял, он отца потерял (а как он его любил — боготворил! копировал!). Но себя терять нельзя. В «Кучуме» не жизнь у него — клиника.
— А Таня? — снова в ту же точку свернула разговор Настя. — Она его жалела?
— О нет! Она себя не жалела, стало быть, имела право других не жалеть. И права, не так ли? Или вам кажется, надо жалеть? А самому тогда как выплывать? Таня не такая, как все, ничем ее нельзя было опутать. Она — мне кажется! мне кажется! — любовь любила больше, чем всех этих конкретных мужчин. Солнечный удар любила, с ног сшибающий! Геннаша колотил ее, а она с синяком под глазом так и светилась вся. Прошел солнечный удар — даже слушать Геннашу не хотела, не то что жалеть. И с Новиковым тоже, и с Цапом… Это у нас такие актеры были, теперь разъехались. Они все ничего в ее жизни не значили. Любовь значила, но не они — понимаете? И с Шелудяковым то же…
— С каким Шелудяковым? — удивилась Настя. — Вы Шухлядкина, может, имеете в виду?
— Его. Это же был какой-то кошмар! Будто всем назло! Демонстративно! Она едва из театра не ушла. Мумозин — он ревнив невероятно — чуть с ума не сошел. А я за нее спокоен был. Она ни в ком не растворялась. Мумозин полагал, что она просто легкодоступна. Ничуть не бывало! Она, когда удар проходил, оставалась сама собой, чтоб отдышаться и еще глубже нырнуть. И при этом играла все лучше и лучше! Разочарования и радости собственные (не в сыром виде, конечно) у всех творцов обязательно в ход идут. Актеры из всей этой мути своих жизней и лепят свои чудеса — такое странное ремесло. Таня инстинктивно чувствовала, где копи, где залежи, откуда черпать. Ей казалось, она вся в любви, а выходило — вся в театре. Ее ничто поглотить не могло, только смерть. Но не любовь!.. А ведь у женщин часто бывает, что любовь целиком съест и косточек не оставит. На Ирочку Пантелееву посмотрите — ужас!
Настя никакой Ирочки не знала. Шехтман улыбнулся:
— Что, не поняли, о ком речь? То-то! Потому что и косточек не осталось! Я ведь про Ирину Прохоровну, теперешнюю Мумозину, говорю. Вот где метаморфоза!
— Это завлит? Такая вся фиолетовая и злющая? — изумилась Настя.
— Именно! Именно! — подтвердил Шехтман. — Я в Улан-Удэ знал ее как Ирочку Пантелееву. Прелестная была девочка и актриса отличная. До Тани далеко, конечно, но… Хорошо начинала как лирическая героиня — Валентина, Рита, Нина Заречная. И красива была очень: губастенькая такая, как тогда модно было. Я уехал потом в Челябинск, а ее в Ярославль пригласили. Очень запомнилось: едет наша губастенькая к счастью, к триумфу! Но потом что-то ничего не было слышно про Пантелееву; впрочем, я не следил. И вот два года назад приезжает сюда новый главный режиссер — и здравствуйте: Ирочка! Где она Мумозина откопала? Говорят, был свое время очень красив и на киноактера Тычкова, как две капли воды, похож. Это противно, что похож, вы не находите? А он ведь и манеры Тычкова скопировал, и голос. Стыдно смотреть! Ирочка влюбилась и вбила себе в голову, что этот поддельный Тычков — гениален. Она мне как-то о себе рассказала — это же не жизнь! Это кошмар! Это ад!
Настя пожала плечами:
— Мне она показалась не несчастной, скорее, амазонкой, из тех, что постоят за себя, в обиду не дадут.
— А любовь ваша единственная? К тому, кто вздорен и бодлив? К имитатору Тычкова с маниакальным самомнением. И вкусом тети Моти! Они вдвоем потаскались по всей стране, поссорились в ста пятнадцати местах, а уж как он режиссером заделался… Не в нем, впрочем, дело. Она, она! Она ведь превратилась в жрицу этого бездарного истукана. Встает и ложится с заклинаниями, что Вовик гениален. Она и меня в этом убеждала, а у самой глаза пустые, картонные — совершенно нечеловеческие глаза. Она перестала играть, все его дела устаивает: труппы школит, подглядывает, подслушивает, выискивает недовольных. Кто в гениальности Вовика засомневался — тому конец. Вы знаете, что у нас труппа меняется раз в полгода?
Шехтман вновь осветился желчным огнем и не слушал больше ни вопросов, ни возражений:
— Нет, вы подумайте! Ирочка Пантелеева — Нина Заречная — инквизитор! И ведь вы ее видели. Где красота? Где грация? Где, в конце концов, губастость? Где губастость, я вас спрашиваю? Это же щель какая-то вместо рта! И откуда эти уши, которых раньше не было? То есть, имелись, конечно, какие-то уши, но вполне симпатичные, раз незаметны были. А теперь у нее не уши, а пироги! Откуда пироги? Все ваша единственная любовь!
Шехтман перехватил недоуменный взгляд Насти.
— Знаю, знаю, что вы скажете! — замахал он руками. — Я учитываю возраст. Я допускаю, что всякого может настигнуть ожирение. Или себорея. Или плоскостопие. Даже склероз! Но делаться умственным уродом, шаманихой какой-то!.. Я понимаю, она многое пережила. Она двенадцать лет пыталась родить ему ребенка. Это мука, это убивает — она все мне рассказала. Попытки кончились, когда к ним в Якутск приехала из Архангельска его дочь от первого брака, чудовище четырнадцати лет. Видите ли, детка поссорилась с матерью, стащила деньги — и в поезд. Мать обрадовалась страшно, препоручила дочку папе — то есть Ирочке — и пустилась устраивать собственную личную жизнь. А Ирочка с тех пор двум божествам служит. Дочка копия папы, только что без бороды. Но нрав кошмарный! Она сейчас в Нетске. Учится. Во всех институтах там за восемь лет переучилась и все бросила. Себя ищет… Три привода в милицию, даже сюда звонили! За что могут привести в милицию молодую девицу? Вы понимаете? Вы догадываетесь?
Шехтман откинулся на спинку кресла, саркастически скривился:
— Вот вам и вся единственная любовь. Что это такое? Я скажу! Это паук. Вы по телевизору видели? Паук вводит в жертву, в мошку какую-нибудь, свой яд, растворяет им все внутренности — и выпивает. Только оболочка, шкурка остается, скукоженная, с обломанными лапками, вроде мумии. Нет, Таня не такая! Ирочка же мумия, и все неживыми лапками шевелит, всех мучает. А ему льстит! При этом ревнует страшно — льстя и угождая. Оба они ревнивцы, недаром за «Отелло» взялись. Только он, Тычков поддельный, других ревнует — а она его. Вот где у нас единственный! Вот где самый-самый! Только причем тут Таня?
Глава 16
Самоваров звонил в дверь Владислава Шухлядкина. Он хотел было остаться дома, поваляться на раскладушке, но не улежал. Во-первых, таинственный красавец проживал почти рядом с театральной братией — почему бы и не сходить к нему, если надо пройти всего пару кварталов? Минимум усилий. Настя, во-вторых, была твердо уверена, что Самоваров так и рвется к Шухлядкину, и ждала рассказа об этом визите. Самоварову не хотелось выглядеть в ее глазах героем-суперсыщиком — зачем обманывать ребенка? — но чтобы она считала его вялым трусливым байбаком? Никогда! В-третьих, взглянуть на Владислава и самому хотелось. Неправдоподобная история — неужели Таня была такая? Какая она была, Самоваров еще не понимал, но что она теперь ему не посторонняя, ощущал. Настя его своим детективным рвением заразила, что ли? Во всяком случае, он решил, особенно не углубляясь в подробности, получить представление о герое последнего — или не последнего? не все Мошкин разузнал? — Таниного романа. Достаточно для этого позвонить в дверь, посмотреть, что за малый, и тут же сказать, что ошибся адресом. И хватит с него!