ЖАНРЫ

Дикий селезень. Сиротская зима (повести)
Шрифт:

Я вставал на цыпочки, пугливо озирался и крался, перебирая руками по стене.

— Хохмач, корефан. Точно так и дрожит, сука, на цырлах, — покатывался со смеху Пряник, а с ним другие блатняги. — Ну-ка, Толя, нарисуй, как Куркуль с твоей мамкой балуется.

Я знал, что вся комедия этим и кончится.

— Э-э, — не унимался Пряник, — артист погорелого театра. Все может изобразить, а самое главное — таланту не хватает.

— Гы-гы! Го-го! — рвала животы Пряникова шайка.

Я плакал и уходил.

Был среди блатных шофер Миша Курочкин, по кличке Птичка, быстрый, с фиксой. Как-то начал Пряник на свой манер опять забавляться со мной. Птичка и процедил сквозь зубы:

— Хорэ, Пряник, не фиг мальца себе подобить. Сами гнилье и пацаненка загнилим. Кончай про мать.

— Цыть, малявка, брысь под лавку, — окрысился Пряник и встал с койки.

Миша вытолкнул меня за дверь и сцепился с толстым шишкарем.

Наутро, совершив обход, я заметил, что дверь во вторую приоткрыта. Я заглянул и увидел Мишу читающим на койке книгу.

— А-а, это ты опять? Ну проходи, коли пришел, — отложил книгу Птичка. Он намазал маргарином два куска черняшки и один протянул мне. — Дают — бери, бьют — беги. Что на фингал уставился? Не боись, я ему тоже дюлей отвесил. Отгул у меня — вот решил просветиться, — показал Миша книгу. — А то оскотинился совсем. Больно переживательная книга. «Отверженные», В'uктор Гюго написал. Понимаешь, там тоже лагерник, только добренький чересчур, а так мужик правильный. Ты вот что, Анатолий, не ходи по комнатам, не кускарадничай. Мужики матерятся, баб тискают, а ты суешься. Зачем тебе это? Уж если кто из путных позовет, тогда еще туда-сюда, можно, пожалуй. А так брось крохоборничать, мамку не позорь. Что она тебя не кормит, что ли? Кормит. Картошка-то всегда есть. А потом, кончай инвалидов изображать. Они за нас кровь проливали, а ты… Мамку свою прости: ошалела она от всего, вот не то и делает. Это у нее пройдет. А так она у тебя хорошая, добрая, аккуратная. Вот ты, хоть и в заплатках, а чистенький. Смотреть любо-дорого. Всяким Пряникам не верь. Ты должен мамку защищать: кто, кроме тебя, защитит? Ты же мужик, Анатолий. Давай я тебе стихотворение Пушкина расскажу. У меня от него почему-то слезки на колески.

— А стишок не про селезня? Я про селезня хочу.

— Нет, тут о древнем князе и его коне. Коней-то любишь? Их все любят. Ну слушай. Называется «Песня о вещем Олеге».

Хотя Миша и не пел «Песню», а тихо, нараспев говорил, все равно мне было от нее хорошо.

Бойцы поминают минувшие дни И битвы, где вместе рубились они, —

закончил Миша со слезами на глазах. — А ты-то что рассиропился, ведь не понял ничего? Ну садись на коняшку — немного покатаю. — Он закинул ногу на ногу, взял меня за руки, посадил на взъем и стал качать: — Эх, конница-буденница. Эх, Серко, Гнедко, Каурко. Даешь новую жизнь!

Санька Крюков

Санька Крюков был суетливый пацан с тонкой шеей. Он слегка заикался и всего боялся. У него, как и у меня, отец служил в армии, но чином был гораздо выше. Не какой-то офицеришка, а целый генерал. Он был очень важный генерал, с большим пузом и весь в орденах. Чуть что — Санька вызовет папку генерала, и тот явится с танками, пушками, самолетами и наподдает любому, кто задерется на сына.

И мать Санькина была чином повыше моей матери. Она убирала в кабинете самого директора завода.

Санька был ужасный сластена — за щеками все время перекатывал леденцы. И заикался-то он, по его словам, оттого что у него во рту всегда конфеты.

На улице от забора до барака я перегонял Саньку, хотя и бегал по-утиному. Свои поражения Санька объяснял «порогом» сердца: у всех пороги низкие, а у него высокий, потому он задыхается. А вот в бараке я проигрывал, Санька до ужаса боялся длинного темного коридора: ему все мерещились мыши. Войдет, озираясь, с яркой улицы в барак, передернется весь от страха и закричит пронзительно:

— Б-быши м-мегают! — и такого задаст стрекача — куда там мне до него.

Осенью Саньку снова положили в больницу, чтобы убрать «задыхательный порог».

И увижу я своего дружка уже летом на новом месте, куда перееду из пятого барака.

Немой

Ходил по баракам немой. Правая рука его висела как плеть, и правая, вывернутая внутрь нога едва волочилась.

Что общежитники могут дать? Черствую корку да луковицу? А ему поди не столько хлеба кусок нужен, а захотел он, видно, погреть свою сиротскую душу в домашнем тепле, побыть среди людей, почувствовать себя сыном и братом. Вот и послали его к нам.

Немой — молодой, красивый парень с грустными глазами, постучал и что-то стал маячить: пальцы в рот заталкивает и кряхтит, вроде бы на «ам-ам» похоже.

— Щас, щас, — догадалась мать, — поджарю картошечки. Проходи, садись, — шлепнула она ладошкой по табуретке.

Что уж тут особенного — картошка на постном масле? Но, видать, не ел немой в жизни ничего вкуснее ее, домашней, поджаристой, с хрустящими золотистыми корочками, приготовленной добрыми руками простой женщины, так похожей на его мать.

Ест немой — и соли не надо: солонит слезами сковородку. И мать слезу украдкой смахнула, и у меня сердце защемило.

Встал парень, долго на хозяйку смотрел и поклонился: спасибо, мать.

— Приходи еще, сынок, — с поклоном ответила мать. — Ох горе, горе людское. И глухня, и немтырь, и калека, да еще один-одинешенек поди.

И правда, еще раза два приходил немой, чаевничал, то и дело оглядывал комнатенку, словно бы на всю жизнь запоминал бедный родимый свет домашнего уюта, счастливо улыбался, но ко мне не лез, видел, что я побаиваюсь его.

Нравилось мне, что мать у меня такая добрая и что все, и общежитские, и с завода к нам заходят, а конторские мамку даже Полиной Финадеевной навеличивают.

У Нади-комендантши

На Новый год нас пригласила к себе тетя Надя-комендантша, жившая в десятом бараке.

Мать нарядилась в новое крепдешиновое платье с короткими рукавчиками на резинках, надела на шею стеклярусовые бусы, похожие на круглые конфеты, и мы отправились в гости.

У тети Нади было чистенько и светло. Однако теснота, какая обычно в чистоте и порядке только усиливает ощущение уюта, напротив, здесь вызывала непонятное чувство пустоты, которую позже я не раз испытывал в домах, где кто-нибудь не вернулся с войны…

Домотканая дорожка с полосками поперек, убегавшая под кровать с круглыми шариками на никелированных спинках. Три подушки под тюлем. Над кроватью клеенчатый ковер с лебедями и влюбленной парочкой, почти такой же, как у молодоженов.

Над комодом висел подкрашенный фотопортрет тети Нади и ее мужа, погибшего на войне. Немного смущенные, они прислонили головы друг к другу и взялись за руки, словно приготовились петь задушевную песню.

Поделиться с друзьями: