Дикий селезень. Сиротская зима (повести)
Шрифт:
Еремей-коновал после погибельной смерти Артемия Селезнева, мужа фронтовички Груни, написал групповую икону селезневских убиенных святых. Вернее, это была картина, а не икона, своего рода памятник погибшим.
Сурово нахмурившись, Еремей передал меня дяде Семе, и я единственный раз в жизни увидел своего дядьку плачущим.
Первое сентября
Кончилось лето. По нескольку раз в день я перелистывал букварь, арифметику, перебирал перышки, самодельные тетрадки. Хотя все старенькое, осталось от девчонок, но настоящее, школьное. Тетя Лиза сшила на машинке из темной материи сумку на лямке, чтобы носить через плечо. Застегивалась сумка на блестящую солдатскую пуговицу. В общем все чин чинарем. Лида и Рая будут ходить во вторую смену. А первыши в первую.
Я договорился с Федькой Реневым первого сентября идти в школу вместе. К нам захотели присоединиться Васька Герасимов, который жил напротив нашего дома, и председателев сын Вовка Пономарев с сестрой Ниной. Нину мать разодела как картинку. Белый передничек с кружевами, кружевной воротничок, белый пышный бант и настоящий портфель с блестящими уголками и блестящим замком с ключиками. Хотя я видел Нину при всем параде и прежде, но сегодня я оробел. Неловко как-то идти рядом с такой кралей.
Сам я тоже выглядел ничего. Черная толстовка, белый воротничок, короткие шаровары и скрипучие ботинки. До того скрипучие, что я стеснялся их дорогого скрипа.
Откуда-то с задов прибежала тетя Лиза. В своем засаленном мужском пиджачишке, в юбке, пятнистой от йода, в пыльных сапогах она выглядела совсем не празднично.
Тетя Лиза взглянула на меня, восхищенно ахнула и заругалась на дочерей:
— Ой да девки, подьте к чомору. Крутитесь перед зеркалом, а мальчишке шнурки не завязали.
— Да он непонимонный какой-то. Мы его учили на один и на два бантика завязывать, а он не умеет.
— Дылды стоеросовые, он же ошалел. Полгода школу ждет. Давай, Анатолий, завяжем шнурки, и отправляться пора.
Тетя Лиза завязала шнурки простым бантиком, еще раз оглядела меня и повела в школу, как маленького.
Вышел Васька Герасимов, заядлый книгочей, читающий все подряд, что попадет на глаза. Сначала его звали Герась, совсем недолго Гарась, а потом насовсем присвоили ему Карася, хотя на карася он и не походил.
Васька и сейчас уткнулся в какую-то книжонку. Чисто лунатик. В длинной холщовой рубахе, подпоясанной солдатским ремнем с надраенной бляхой, в ушитых под его рост галифе.
— Карась, ты пошто босой-то? — окликнул я приятеля.
Васька глянул на ноги:
— Я щас.
Федьку Ренева вышел провожать до калитки дед Сидор. По такому важному случаю он ненадолго оставил свои любимые подсолнухи, единственные в Селезневе с нетронутыми головами. Никто из пацанов не захотел воровать Сидоровы сковородники, низко склоненные в тяжком тугодумье.
Федьку вырядили по-военному. Гимнастерка с ремнем, брюки с широкими красными лампасами — есаульские, с первой мировой — уступил внучку Сидор. Сумка у Федьки была настоящая, полевая, из кирзы, с четырьмя чехольчиками для карандашей и ручек, похожими на патронташ.
— Лисавета, чейный мальчок? — показал дед длинной, острой бородой на меня.
— Нянькин, дедок, Полинкин.
— Твой, а я думал Полинкин, — не понял глуховатый дед. — Чой-то на утенка похож, нешто селезню клизму ставила, а он тя, селезень-то, уважил за то.
— Будь ты прова совсем, глухой пестерь. Бесстыдник, хоть бы при мальцах таку срамоту не молол.
— Не гоношись, Лиска, мой Федьра твово Утенка в учебе перекрякает. Ты ж видала, как он камаринску откалывает. А что! Токма ради его камаринской и вертался оттудова, — показал дед бородой на небо. — Ну ступай, внучок, дружкуйся с Селезнем. — И дед поплелся в свои подсолнухи.
Над красной крышей школы ручьисто тек в васильковом небе алый флаг. Первыши, которые уже складывали слова, нараспев читали: «Дэ-об-ро по-жа-ло-вэ-ать».
Нина Пономарева вышла на крыльцо и позвонила солнечным колокольчиком. Тетя Лиза подошла к нашему учителю Константину Сергеевичу, что-то шепнула ему, кивнув в мою сторону, и, поцеловав сконфуженного меня в щеку, побежала к овчарне.
Учитель повел нас в класс. В школе пахло краской. Певуче скрипели половицы в коридоре. Хотя все мы не раз бывали здесь, теперь смотрели на все по-новому, по-ученическому. На первой двери слева было написано «Учительская», на второй — цифры «1» и «3».
Учитель открыл вторую дверь и пригласил нас. Впереди как цветок плыла Нина Пономарева.
Шумно захлопали парты: новичков приветствовал третий класс. В комнате парты выстроились в два ряда. Маленькие — для нас. За большими партами, приподняв крышки, стояли третьеклассники. Учителей не хватало — Константин Сергеевич вел уроки сразу в двух классах.
Константин Сергеевич Аржиловский закончил войну позже других, на Курильской гряде. Высокий, сухопарый, он был затянут в мичманский китель и ходил в раздутых, как шары, темно-синих галифе, поскрипывая хромовыми сапогами с длинными голенищами, начищенными до блеска.
Учитель дождался мертвой тишины и выразительно посмотрел на Паньку Тимкова.
К великому удивлению первышей, этот окаянный Роза, язва и первый озорник на деревне, вдруг торжественно встал и чистым, чуть дрожащим от волнения голосом вывел:
Вставай, страна огромная, Вставай на смертный бой.Константин Сергеевич натянул ремни трофейного аккордеона, сурово вскинул голову и распахнул мехи.
Мурашки пробежали по нашим спинам, когда посерьезневшие третьеклассники все как один подхватили «Священную войну».
Я знал слова песни и пел вместе со всеми, поименно вспоминая селезневских святых, написанных Еремеем-коновалом: Артемий Селезнев, Геннадий Патрахин, Георгий Селезнев…
Цирк
Электричество в Селезневе еще не провели. В избах сумерничали три керосинках. В клубе гнали кино с помощью движка от трактора «натика».
Клуб — обыкновенная добротная изба без горницы. Печь да заерзанные до блеска длинные лавки.
Тихо в деревне. Промычит в стойле корова, фыркнет лошадь, залает собака. У клуба татакает движок. Сегодня «Семеро смелых». Мелюзга, задрав головы, ползает у экрана. Взрослые лузгают семечки и снисходительно смеются, когда седьмой вылезает из трюма. В который раз замелькали темные звезды, буквы, полосы — опять обрыв или лента кончилась.
— Еропкин — сапожник! Фоткаля на стельку! — слышится озорной свист.
Пока киномеханик перематывает ленту, мужики и дети выходят на улицу. Свежо. В темноте мигают огоньки цигарок. Небо вызвездило. Живые звезды вздрагивают в запорошенном туманностями небе. Мужики степенно обсуждают колхозный трудодень. Нынче он повесомее, чем в прошлом году, можно и кино посмотреть. Пацанва носится и верещит. Цыть, оглашенные, еще не набегались за день! Застрекотал аппарат. Картина продолжается.