Длинная тень прошлого. Мемориальная культура и историческая политика
Шрифт:
Обращаясь к прошлому, Геродот выходит за узкий горизонт собственных интересов, чем ослабляет узы между историей и идентичностью, а в тенденции и вовсе устраняет их. По мере того, как историография сближается с метаперспективой и концепцией универсального знания, она удаляется от памяти. При этой расстыковке этнографический взгляд выходит за горизонт собственных потребностей, обращаясь к чужим народам и культурам, проникаясь к ним совершенно новым интересом. Импульсом для подобного историописания служит историческая любознательность, а само историческое знание расширяется в тенденции до бесконечности. Для этого знания уже нет четко очерченной коллективной идентичности, которая присваивает его себе. Происходит не только отказ от специфической точки зрения – сам письменный дискурс покидает привычную дислокацию, выходит за пределы архива при государе. В конечном счете, как подчеркивает Нора, такое знание принадлежит «всем и никому», а универсальность становится ее «призванием». История, отказавшаяся от связи с памятью и идентичностью (а именно это подразумевается методологическим императивом «объективности»), становится универсальной памятью человечества, и ее местом служит научный архив 42 .
42
Nora, Geschichte und Ged"achtnis, 12f.
«Историю, – пишет Морис Хальбвакс, – можно представить как универсальную память человеческого рода. Но универсальной памяти не существует. Носителем всякой коллективной памяти является группа, ограниченная в пространстве и времени. Собрать в единую картину всю совокупность прошлых событий можно, только изымая их из памяти групп, хранивших воспоминания о них, перерезая те нити, которыми они связаны с психологией тех социальных сред, в которых они произошли, оставляя от них одну только хронологическую и пространственную схему» 43 .
43
Halbwachs, Das kollektive Ged"achtnis, 72f.
Хальбвакс указывает на эту восходящую к Геродоту традицию критической историографии, которая в XIX веке привела к возникновению академической научной дисциплины в виде дискурса, сформировавшего собственные стандарты дискурсивной истины и авторитетности независимо от политических влияний. Несмотря на идеал объективности, профессиональный историк, естественно, не свободен от определенных пристрастий, лояльностей или предрассудков. Новые стандарты при критическом изучении прошлого не исключают, что историческое исследование может способствовать формированию нации и даже видеть свою задачу в том, чтобы «воссоздать для государства, для народа его собственный образ» 44 .
44
Иоган Густав Дройзен, цит. по: Kocka, Erinnern – Lernen – Geschichte, 72.
История в XIX веке, вопреки опасениям Ницше, во многом содействовала формированию коллективной идентичности, она порождала и усиливала чувство коллективной принадлежности. Это отнюдь не релятивирует идеал исторической объективности, который, по словам Бернарда Льюиса, не в последнюю очередь состоит в том, чтобы сознавать, насколько труден подобный идеал, не позволяющий «потворствовать своим предубеждениям, а заставляющий распознавать и преодолевать их» 45 .
45
Lewis, History, 52. Об объективности историков см.: Novick, That Noble Dream.
Сближения между историей и памятью в тени Холокоста
Личные воспоминания долгое время не считались серьезным источником для исторического исследования; напротив, историк стремился воссоздать объективную картину событий вопреки субъективным воспоминаниям, пристрастным и неизменно искажающим реальность 46 . Воспоминания и память являлись противниками ученого-историка. Но после Холокоста здесь произошел коренной перелом. С 1980-х годов можно наблюдать последовательное сближение истории и памяти. Они уже не кажутся полярными понятиями, а образуют новые синтетические формы. Подобное сближение объясняется принципиальным повышением ценности воспоминаний и устных преданий. Позитивистская историческая наука упирается в свои границы там, где умолкают ее источники. Преодолеть эти границы помогают устные свидетельства и предания, особенно тогда, когда в постколониальных странах оказывается разрушенной местная культура или когда после геноцида возникает посттравматическая ситуация и архивные документы не в состоянии зафиксировать пережитое. В таких обстоятельствах повышается ценность живого опыта, личных воспоминаний, субъективных свидетельств, особенно значимость морального свидетеля, который на собственном примере хотя бы отчасти испытал то, что выпало на долю жертв 47 .
46
Направление «Oral History», ставшее с 1960-х годов новой парадигмой исторических исследований, в известной мере предвосхитило описанные здесь тенденции.
47
См. главу 2.
В качестве примера нового сближения между памятью и историей в тени Холокоста можно назвать работы историка Саула Фридлендера, который, пережив Холокост, написал потрясающую книгу воспоминаний 48 . К тому же он является одним из учредителей публикующегося с 1989 года журнала «History and Memory», где вопросы официальной коммеморации и государственной политики рассматриваются как важная новая тема исторических исследований. Имя Саула Фридлендера связано и со «спором историков», публичной дискуссией, которая развернулась в 1986 году в немецкой прессе между немецкими историками и интеллектуалами по вопросу о правильном освещении Холокоста как ключевого исторического события. По сути, обсуждалась альтернатива: историзация или сакрализация. Следует ли отдать Холокост историкам, чтобы приобщить его к универсальному архиву науки, или же он должен занять свое место в коллективной памяти? Здесь опять напрашиваются процитированные слова Пьера Нора: «Память помещает воспоминание в сакральное пространство, история его оттуда изгоняет, делая прозаическим». Постулат абсолютной уникальности Холокоста, усиленный (ныне уже оспариваемым) запретом на какую-либо сравнимость, обязывал закрепить транснациональное и передаваемое из поколения в поколение воспоминание о нем в «памяти всего человечества». Но тем самым возникал парадокс, ибо до сих пор считалось, что именно эта универсалистская перспектива растворяет идентичность носителя памяти, а следовательно, и самое память.
48
Friedl"ander, When Memory Comes.
Когда заходит речь о Холокосте, то память рассматривается на двух различных уровнях – как опыт, пережитый уцелевшими людьми, и как заповедь человечеству помнить об этом событии. Саул Фридлендер указал, что только рост общественного внимания к воспоминаниям людей, переживших Холокост, оказался решающим импульсом для постепенного отхода профессиональной историографии от сугубо «цеховых» проблем в изучении нацистского государства к трудным вопросам функционирования машины уничтожения людей в этом государстве. Фридлендер даже считает, что именно массовая культура и средства массовой коммуникации «заставили корпорацию историков в конце семидесятых годов уделять все большее внимание изучению Холокоста» 49 . Наконец, Фридлендер показал, что новое сближение между историей и памятью будет иметь последствия для развития новых форм историографии. В его истории Холокоста взгляд на судьбы людей, связанных с этой темой, акцентирует их роль в качестве жертв или палачей. Учет индивидуального опыта и личных воспоминаний позволяет разрушить иллюзию когерентной исторической конструкции, чтобы продемонстрировать неустраняемую полифонию и противоречивость описываемого опыта. Это ведет к мультиперспективному отображению исторических событий, при котором научное объяснение происходящего смыкается с многообразием субъективных переживаний и личного опыта 50 . Отчасти такой подход в 1960-е годы уже реализовывался в проекте Oral History. Но в связи с изучением Холокоста понятие «свидетельства» («testimony») тех людей, кто пережил Холокост, приобрело гораздо большую значимость по сравнению с самими работами по «устной истории»; можно даже говорить о своего рода сакрализации этих «свидетельств», поскольку они связывались с особой мемориальной функцией. Ведь в этих свидетельствах важны не столько индивидуальные судьбы или социальные процессы, которые ранее упускались из виду корпорацией историков, сколько возможность вернуть голос жертвам, людям, которых заставил умолкнуть и уничтожил национал-социализм.
49
Friedl"ander, Im Angesicht der «Endl"osung».
50
По словам Ханса Фагета (Vaget, Saul Friedl"ander), речь здесь идет о «таком новом переплетении истории и памяти, когда происходит взаимопроникновение голосов памяти и требований историографии как научной дисциплины, благодаря чему они и стимулируют друг друга», 18.
Таким образом, наводятся мосты над ранее непреодолимой пропастью между научно-исторической и мемориально-ориентированной трактовкой прошлого. Субъективный опыт и объективный анализ уже не считаются несоединимыми, они дополняют друг друга. Ныне в исторической науке общепринято признание значимости личных свидетельств, поскольку они не только служат дополнительным источником для изучения событий прошлого, но и мемориализируют перспективу самих жертв. Рикер и Фридлендер подчеркнули значение памяти для историка, для которого личные свидетельства и личные воспоминания являются побудительным импульсом как для исторического исследования вообще, так и для изучения Холокоста в частности. Историк не может и не должен пренебрегать личными воспоминаниями, иначе в случае Холокоста его исследование превратится в абстракцию, столь же оторванную от того, что тогда переживалось людьми, сколь и от возможности восстановить их для субъективного сопереживания сегодня.
Итак, можно отчетливо выделить три момента, когда историческое исследование может быть дополнено мемориальной перспективой:
– акцентирование эмоционального компонента и индивидуального переживания;
– акцентирование мемориальной функции исторического исследования как памяти;
– акцентирование этической ориентации.
Фридлендер подчеркивает, что «при его подходе имплицитное или эксплицитное использование моральных категорий неизбежно». Тем самым происходит морализация истории, а это обнаруживает у историографии наряду с функциями героизации и просветительства третью функцию, которую мы вправе назвать «моральной». Она связана с категориями свидетельствования, совести и ответственности. Это соответствует тому определению, которое дает исторической науке Йохан Хёйзинга в эссе «Об определении понятия “история”»: «История – это духовная форма, в которой культура отдает себе отчет о своем прошлом» 51 . Хёйзинга еще раз подчеркивает в своем определении тесную взаимосвязь между прошлым, памятью о нем и коллективной идентичностью. Общество отдает себе отчет о собственном прошлом, а не о чьем-либо ином. История в таком понимании является формой коллективного самоотчета, а при этой принципиальной привязке к коллективной идентичности – формой воспоминания о прошлом. Подобная функция исторического исследования обрела новое значение для посттравматической ситуации. После пережитой катастрофы историк оказывается не просто одним из повествователей (или, как называет его Хейден Уайт, «teller of tales»), а еще и адвокатом и судьей, каким его видит Карло Гинзбург; Питер Бёрк называет его «remembrancer». В средневековой Англии так именовался чиновник, который напоминал налогоплательщикам о том, о чем они охотно забывали, – о долгах перед казначейством. Причисляя себя к тому же направлению исторической науки, Бёрк увязывает в ней научно-критическую и моральную функции: «Я предпочитаю рассматривать историка как хранителя неудобных фактов, скелетов в шкафу социальной памяти» 52 .
51
Huizinga, Concept of History, 9. Благодарю за эту ссылку Яна Ассмана.
52
White, Metahistory; Ginzburg, Der Richter und der Historiker; Burke, History as Social Memory, 110.
Нынешняя ситуация характеризуется не абсолютным превалированием истории или памяти, а их сложным взаимодействием в качестве двух конкурирующих и корректирующих друг друга форм обращения к прошлому, особенно травматическому прошлому, с учетом всех функций – мемориальной и моральной, которые соединяют историю с памятью, и научно-критической, отличающейся от обеих названных функций. История и память, писал Нора, во всем являют свою противоположность. Возможно, так оно и есть, однако он не разглядел, что они взаимозависимы и могут выполнить свою задачу, только взаимодействуя друг с другом. Говоря словами Чарльза Майера, «память мотивирует работу историка, историческое исследование утилизирует память» 53 . Историческое исследование обязано памяти своей значимостью и ценностной ориентацией, память обязана историческим исследованиям своей верификацией и коррективами.
53
Maier, A Surfeit of Memory?, 143.
Культурная память
Мой последний раздел, посвященный культурной памяти, я вновь хочу предварить пессимистической сентенцией сэра Томаса Брауна, который в середине XVII века сказал: «Наши отцы обретают свою могилу в нашей короткой памяти и с грустью рассказывают нам, как мы будем погребены в наших потомках. Надгробные камни говорят правду скудные сорок лет. Поколения исчезают быстрее, чем деревья, и даже старинное семейство не способно прожить дольше трех дубов» 54 . Браун напоминает, что забвение является принципом жизни. Процесс постоянного забвения оказывается не только частью нормальной социальной реальности, но и предпосылкой самой жизни как выживания, что относится как к отдельному индивиду, так и к коллективу в целом. Забвение, происходящее в голове отдельного человека, характерно и для общества, что избавляет последнее от болезненных переживаний, помогает преодолеть конфликты, освобождает место для нового, без чего невозможно решать насущные задачи. Это особенно важно для культуры, которая настроена на модернизацию с ее неумолимыми ритмами обновления и устаревания, что делает забвение центральным элементом (не только западной) культуры. Мы постоянно по умолчанию отказываемся от устаревшей продукции ради новинок: одежды, мебели, стиральных машин, компьютеров, их программного обеспечения; и точно так же постоянно и неизбежно в ходе социальной и культурной эволюции меркнут и исчезают воспоминания, переживания, произведения искусства, системы научного знания 55 .
54
Browne, Hydriotaphia, 150.
55
Weinrich, Lethe. О теме «забвение как ресурс» см. главу 2.