Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Дневник 1931-1934 гг. Рассказы
Шрифт:

Мать никогда не нападает на отца впрямую, но при каждой нашей вспышке темперамента, каждом вранье, каждой театрализованной нашей выходке, каждом своенравном поступке она восклицает: «Вы совсем как ваш отец!» Взрывной темперамент Хоакина, скрытность Торвальда, моя страсть фантазировать.

Но я начинаю сознавать, какой тяжелый груз тащит она на своих плечах. Я начинаю помогать ей. Я становлюсь второй матерью для своих братьев.

Мать опирается на меня. И делит со мной свои тревоги.

Фигура отца расплывается, черты лица бледнеют, голос звучит все слабее. Его образ уходит куда-то в глубины моего существа. Тоска по нему иссякает. Мы переписываемся. Он присылает мне книги, пробует в письмах учить меня французскому. Но я не очень усердная ученица. Как-то я исписала целых три страницы без единого «аксана» [108] , а потом в конце письма вывалила их целую сотню и приписала: «Это для вас, чтобы вы расставили их правильно».

Но хотя он, казалось бы, безнадежно потонул на дне моей памяти, какое-то волшебство не давало его образу изгладиться окончательно. В моем подсознании отец направлял мои действия. Сознательно же я превратилась в то, что хотела моя мать, в прилежную, всегда готовую помочь, преданную домоуправительницу, в мать семейства, отмеченную всеми буржуазными добродетелями: умеренностью, чистоплотностью, простотой. В общем, жизнь наша протекала «как у людей» — ежедневная борьба за существование, добросердечные, трудолюбивые друзья. Я превратилась в примерную любящую дочку. Но притом я жадно читала и ставила пьесы (сплошная импровизация, новые и новые изменения, чем ставила в тупик моих братьев). Я не писала текст заранее; все должно быть внезапным, но однажды, уже в костюмах, они остановились в недоумении: «Что нам дальше говорить надо?»

108

Аксан (accent) — знак, играющий большую роль во французской орфографии.

В школе я завела подруг: одна была ирландская девочка и вторая — девочка-еврейка. Мы проводили вместе целые дни, катаясь на роликах в Центральном парке. Кроме того, мы писали для школьного журнала. Я ходила в танцевальную школу и влюблялась.

С помощью своих сестер матери удалось купить дом, чтобы сдавать там комнаты. В доме поселились разные артисты, семья Мадригера и прочая [109] . Я влюбилась в скрипача-каталонца. Мать говорила: «Берегись артистов, берегись каталонцев». Мне было уже шестнадцать, а она обходилась со мной, как с ребенком. Я была застенчивой и наивной.

109

Роза Нин с детьми поселилась в купленном ей доме № 158 по Западной 75-й улице в апреле 1917 года. Соседями по дому оказались многие музыканты и люди театрального мира. Нижний этаж снимала Терезита Каррено-Блуа, дочь прославленной пианистки из Венесуэлы Терезы Каррено. Концертмейстер «Метрополитен Опера» Эмилия Кинтаро приходила давать уроки фортепьянной игры брату Анаис, которому часто аккомпанировал на гитаре Мишель Жове. С верхнего этажа доносились звуки скрипки Энрике Мадригера, девятнадцатилетнего чуда; он вместе со своей сестрой (вскоре ставшей женой великого скрипача Андреса Сеговиа) вносил в дом дух счастливой и талантливой молодости. В этого юношу и влюбилась шестнадцатилетняя Анаис. Энрике был и артист и каталонец!

На книги я буквально набрасывалась, читала запоем все из библиотечного каталога по алфавиту, мне было все равно, так я восставала против грубости и буйства средней школы № 9.

Отец приглашал меня приехать в Париж и пожить у него с Марукой. Ответное письмо я послушно написала под диктовку матери. Содержание его сводилось к тому, что раз уж он не любил меня настолько, чтобы беспокоиться постоянно об условиях моей жизни, о том, как я питаюсь, учусь, во что одеваюсь, то теперь, когда мои трудности подошли к концу, я не могу бросить мать и переехать к нему. А мать твердила мне, что отец не любит меня по-настоящему, что для него это опять же вопрос гордыни — похвастаться своей хорошенькой дочкой.

Приняла приглашение пообедать сегодня у Бернара Стиля в загородном доме. Мы с Арто приехали поездом, Стиль встречал нас на станции. Я привезла показать ему «Тропик Рака». Он с самого начала рассчитывал на то, что я останусь у них до утра, так и приглашал. Но обстановка и обеда и всего вечера показалась мне невероятно фальшивой, деланной, даже циничной; я переглянулась с Арто и увидела, что он мучается всем этим не меньше меня. Пришлось сказать, что мне необходимо вернуться в город, и мы с Арто отправились на станцию.

Сидя в холодном, резком свете вагонных ламп на грубой деревянной скамье, Арто погрузился в глубокое раздумье. Я сказала, что не могла выдержать язвительных шуточек, пустого зубоскальства и всей искусственной атмосферы нашего вечера. Арто кивнул головой — он чувствовал то же самое.

— Но я заметил, как был разочарован Стиль, когда вы сказали, что не можете остаться.

Он заметил! А мне-то весь вечер казалось, что он где-то далеко, за тысячи миль от нас.

— И я слышал, как вы пообещали ему потанцевать для него.

— Это вполне естественно, он же играет на гитаре.

С чего бы это Арто указывать мне, что слова мои расходятся с делом? Или он сомневается, что мне хотелось убежать от этой поддельной веселости за столом у Стиля?

Он сидит нахмуренный, словно действительно подозревает меня.

Назавтра он написал мне: «Весь прошлый вечер меня чрезвычайно занимали, вернее, я был одержим некоторыми мыслями, появляющимися у меня только в минуты опустошенности. Я даже не поблагодарил вас и не сказал вам еще раз, как дорого мне ваше душевное расположение. Вы однажды сказали, что у вас не вызывает раздражения раскрытие интимных сторон жизни человека, но есть вещи, даже более трудные для признания в таком состоянии души, как у меня, которые, однако, более чем достаточно объясняют мое вчерашнее отсутствие в разговоре, граничившее с невежливостью».

За этой короткой, специально доставленной запиской последовало письмо:

«Несколько страниц «Гелиогобала», написанные мною этой ночью, которые я надеюсь прочитать вам в четверг, объяснят вам и, возможно, оправдают позицию, которую я занял в последний наш вечер и которая могла вас встревожить. Вы, конечно же, должны понимать подобную одержимость рассудка, но вы никогда не жили — надеюсь, что никогда и не испытаете — в таких состояниях умственного удушья, озлобленности и опустошенности, внешне проявляющихся в постоянном разыгрывании мною ролей. Внутренняя работа и муки моего духа — вот причина лжи на нескольких уровнях, самый откровенный из которых — поставить себя в некую позицию, позицию явной холодности, статичности, официальщины: улыбка на лице соответствует тайной гримасе, в высшей степени тайной. Понимаю, что мне не надо больше говорить, не надо задерживаться на этом. Вода очень близка огню. Но я представляю, что позиция, подобная моей, не может внушать доверия, но тем не менее это реальная позиция. Нет нужды объяснять вам, что я не таков, каким я кажусь, что я не испытываю тех чувств, какие изображаю, что моя неподвижность вовсе не то состояние, в каком я предпочел бы находиться, и все же я решительно не способен изменить свое внешнее поведение. Я уверен, что Вы понимаете меня, но я хочу объяснить Вам еще более ясно при личной встрече детали, которых не передать в Письме, я считаю, что написанные слова не в состоянии адекватно отразить подобные состояния. Внешне выражая себя таким образом, я поступаю наперекор себе, против моих желаний, и все-таки по временам я остаюсь доволен таким моим внешним выражением: организм мой не может и мечтать о других возможностях, не может вести себя иначе. Лучшее во мне убывает до точки несуществования. Простите мне это бессвязное и взбалмошное послание; какое-то ощущение вины и стыд заставили меня написать Вам письмо как можно скорее…»

Этакая щепетильность. Очень многие из нас виноваты в том, что не бывают сами собой, но почти никто не берет на себя смелость в этом признаваться. Он не мог быть самим собой в неестественной атмосфере дома Стилей. Я видела, как он был раздражен и унижен своей неспособностью попасть в тон разговоров. Но я не смогла в поезде заставить его понять, что я чувствовала все это, что играть фальшивую роль — значит принять необходимые меры для защиты своего истинного «я» во враждебной обстановке. Такая маскировка — совершенно естественный прием, особенно если внутренне ты весь истерзан работой, созиданием.

Так я ему и написала. И добавила: «Невозможно демонстрировать свою подлинную сущность повсюду и в любое время. Это Стили оказались в полном диссонансе с Вами. Я пробовала сказать Вам в поезде, когда мне показалась невозможной беседа за тем обедом, что мы оба с Вами были d'epays'e [110] . Вы можете играть тысячи ролей, но я никогда не обманусь в том, что такое настоящий Арто. Играть роль — это не преступление. Я ясно представляю себе глубинную суть. И раз уж я ее узнала однажды, поняла ее, поверила в нее, неважно, что произносит маска. Фальшивые разговоры, фальшивый тон того вечера всего лишь детали, не имеющие никакого значения. Вы чувствовали себя оскорбленным банальностью и вульгарностью. Я понимаю это. Когда душа поистине богата, обычная, ординарная жизнь становится пыткой. Я догадывалась, какой болезнью болели Вы в тот вечер. Вот почему, чтобы показать Вам, что я на Вашей стороне, я ушла вместе с Вами, обидев тем самым Стиля».

110

Не в своей тарелке (фр).

Мне безмерно жаль Арто, ведь он постоянно мучается. Вот я и хочу излечить его от мрака и горечи. Физически он меня не трогает ничуть, но я люблю его огонь, его гений.

Июнь, 1933

Всепонимающий Брэдли наносит мне визит. Его радует роль советчика, руководителя, и он советует мне перейти к прямому, непосредственному повествованию, писать прозу. Хочет выманить меня из моих тайных пещер. Он очень интересно рассуждает об искусстве, музыке, литературе, о писателях. У него острый взгляд и тонкое чутье.

Поделиться с друзьями: