ЖАНРЫ

Дневник 1953-1994 (журнальный вариант)
Шрифт:

М.:А я в Семибратово. Люблю Семибратово.

К.:Меня в Ростове все знают.

М.:Меня в Семибратове тоже все знают. Я их не знаю, а они все здороваются.

М.(после паузы): Жаль напарника. Завтра будет за меня вкалывать, потому что завтра я не вернусь. Должен же быть у меня выходной. А он будет вкалывать и меня ждать.

К.:Значит, переживаешь? Да?! Замечательно. Вот мы, бывало, за границей вспоминаем Россию и думаем о таких, как ты. Они же переживают! На них Россия держится!

М.(после тяжелой паузы): Не дело говоришь.

К. предлагает выйти в Ростове и выпить.

М.:У меня денег нет.

К.:Я тебе налью рюмочку.

К. по мере приближения к Ростову про обещанное угощение забывает.

Ростов, и К. отчаливает.

12 июля: один; вчера до двух ночи возился с письмами <...> Будет ли время, чтобы перечитать хотя бы часть, что-то припомнить, может быть, что-то взять из своих сочинений; много там чувств, и даже чересчур много, да ведь правда — стыдись не стыдись, а таким был. Просматривал вчера же свое сочинение про “футбол по воскресеньям”, с этого и началось, и полез в эту пыль, и поднялась эта душевная смута и горчайшее сожаление, что столько всего прошло; тогда же подумал, что если напишу, смогу написать что-то сверх критики, то оно должно вместить всю оставшуюсязакритикой мою жизнь и мысль, именно всю, что вместится, потому что ни на что другое не будет уже ни сил, ни времени. То, что я хотел бы написать, должно было бы соединить жизнь, реальных (переиначенных) людей, литературные и прочие книжные впечатления и знания, то есть все, чем живу, чем живет моя память и мое сознание.Всевообще выкладывать плохо, ненужно и даже невозможно, но хватит сил — попробую написать хоть про часть всего. Договорить бы то, что недоговаривали всю жизнь: историю наших дней все равно будут потом переписывать — и не по газетам! — может быть, пригодится и что-нибудь наше.

Какой-то ярославский рецензент насторожился, как это школьник Юрий Баранов удивлялся первым выборам в Верховный Совет: одного депутата — из одного кандидата. И вообще не понимает, как этот мальчик смел так думать: о выборах, Сталине, об аресте отца. Кажется, этот ярославский ясновидец думает, что Баранову все это приписано; Старшиновым, что ли, или мной? Меряют по себе, дикие, испорченные люди, и еще боятся, не устают бояться и пугать других! Вычеркивать я ничего не буду — пусть как хотят.

В пять вечера пошел прогуляться; на улицах, особенно на перекрестках, полно милиции (в парадной форме) и дружинников. В Костроме сегодня началось какое-то крупное совещание по проблемам агрокомплексов Нечерноземья. Несколько раз, пока я гулял, с истошным воем проносились машины ГАИ, а за ними колонны интуристских автобусов, замыкаемых пустым автобусом и машиной “скорой помощи”; при этом все остальное движение машин и пешеходов под свистки и крики в мегафоны останавливалось, и толпа взирала на проносящиеся кортежи. В автобусах сидели одни мужчины, чинные, строгие, лысоватые, неподвижные, как манекены, ни улыбки, ни жеста, мы, на тротуарах и обочинах, должны были испытывать почтение и, может быть, страх; во всяком случае, мы должны знать: вот проносится мимо нечто высшее, решающее судьбы, не вам, граждане, чета!

12.7.85.

См. Пушкин, т. 10, с. 176 (“государственная безопасность”). Вспомни, как Архипов рассказывал, как читал наши письма. И родителей тоже [263] .

У пожарников, когда учат на пожарников, читают лекции о пожарном деле, истоках, началах, о ДПО и т. д. Откуда есть и пошла... Где, когда, в каких источниках упомянута.

Историкам КГБ вполне можно использовать Пушкина. В таком-то томе (10, 176) упомянута “гос.безопасность”. Можно ведь изучить вопрос, упоминал ли, применял ли кто это выражение до?

263

В шестидесятые годы Б. С. Архипов был секретарем Костромского обкома КПСС. Речь идет о письмах из личной переписки И. А. Дедкова, хранившихся в деле, которое вело на него управление КГБ по Костромской области с первых дней приезда Дедкова в Кострому после окончания Московского университета.

Изучают же, кто первым написал: “русская интеллигенция”.

14.7.85.

Когда напечатают этот роман, окажется, что полстраны — “неизвестные солдаты”. И Феликс Кузнецов — тоже, и страшно подумать — сам первый секретарь. Но тогда встанет вопрос: а кто на высоком берегу? Кто там засел? [264]

Сегодня необыкновенный утренний сон, где-то около семи: как был у Михаила Алексеева и он меня расспрашивал, и чем больше я ему рассказывал (очень, помню, здраво), тем больше он тускнел и отстранялся. А народу в его кабинете было много. И все чинные крупные люди с пугающе-значительными лицами, огромного роста. “Вот и Самсонов пришел!” — сказали, и вошедший военный историк стал вдруг объяснять явившиеся на стене какие-то картинки, намекая на присутствие в гитлеровском окружении нашего человека и указывая даже на него в толпе каких-то людей, видимо фашистской верхушки.

264

Имеются в виду роман В. Дудинцева и его герои.

(Почему-то эти люди у Алексеева напомнили мне тех, в автобусах с мчавшейся впереди машиной ГАИ, проносившихся вчера по городу...)

14.7.85.

Ненормальное давно и незаметно стало нормальным. Мы молчаливо допустили, что обойтись можно без молока каждый день, без хорошего чая, без масла. Без какой-нибудь ваты, без электрических лампочек. Без батареек. Без свободы выбирать одного из двух. Без свободы писать письма, огражденные от перлюстрации. Без многих других свобод. И несвобод.

Допускали, что все нормально. Потому что мы имели в виду возможные худшие варианты. И только поэтому мы говорили: все хорошо!

15.7.85.

Одна бабушка у меня была липецкая, а другая — смоленская. “Пишет тебе смоленская бабушка”.

Одна бабушка — дворянка, другая — пролетарка.

Каково?

В Липецке, когда прибежали туда в 41-м, видимо в августе — сентябре, смоленская бабушка Ольга Григорьевна работала посудомойкой в какой-то столовой. Потом с этой столовой она эвакуировалась на Урал, в Копейск. (Дядя Дима из госпиталя приедет туда, к ней. Впрочем, переписываю и думаю: а так ли? Может быть, было так, что дядя Дима лежал в госпитале в Копейске и она приехала туда к нему?) Липецк в памяти остался через парк, старый, тенистый, пропахший лечебными грязями и водами, с какими-то пахучими канавами, с мостками через них...

Но тот мостик, где окликнула и нагнала меня бабушка Ольга Григорьевна, был вроде в другом месте, будто через какую-то маленькую речку, и, нагнав меня, поцеловав и что-то наскоро, невнятно нашептав мне в ухо, она — почти воровато — сунула мне в руки какой-то кулек с чем-то неприятно сырым и темным. “Съешь, съешь котлетку!” — дошло до меня. И тотчас она поспешила дальше, оглядываясь, не видел ли кто.

А оглядывалась и боялась одного: мамы моей, а еще пуще Варвары Николаевны, липецкой бабушки. Боялась осуждения, что вот пихает что-то ребенку, и вообще это лишнее, пустое.

И, многое позабыв, это помню: как — опять же воровато — и еще брезгливо — вот что важно! — уронил я тот кулек с котлетами в воду под мостик. И не потому, что сыт был, перекормлен, а от какой-то уже усвоенной инерции брезгливости и с одновременной жалостью к доброй своей бабушке, которую любил.

Словно эта брезгливость была сама по себе и бабушки не касалась, а только — ее вечных каких-то суетливых всучиваний всякой бедной съедобной всячины.

Так, так — бедной!

Не собранной ли со столов?

Не это ли подразумевалось, когда учили: не бери!

И это ведь тоже память о 41-м годе.

Не со столов, конечно; бабушка всегда — и долгие годы потом, в Москве, на Хорошевке и позже на Полтавской — отделяла от своего: не станет есть, припрячет, прибережет, придет внучек — угостит. И обычно тогда, когда не видит дядя Витя, а то рассердится: “Ну что ты все припрятываешь, ничего не ешь, неужели всем не хватит”... Конечно, хватит, но от своего — надежнее и, может, приятнее, да и много ли старому человеку надо...

Поделиться с друзьями: