Дневник А.С. Суворина
Шрифт:
13 октября.
«Женитьба Белугина». Пискарева плоха.
Был у князя Барятинского и его жены Яворской. Взяли Яворскую в труппу на 800 руб. без бенефиса, потом 600 и бенефис.
Ужинали — Чехов, Давыдов и я. Давыдов сказал: «по моему, талантливый человек не может быть мрачен. Он все замечает, все видит, вечно заинтересован чем-нибудь». Он разумел актрис и актеров. Думаю, что это не совсем справедливо. В разговоре Давыдова, много талантливости и жизни. Критикуя mise en sc`ene «Чайки», устроенной Карповым, он много сказал правдивого. «Надо, чтобы все было уютно» — и это правда. Он многое видит и чувствует и говорит о том, с каким удовольствием он стал бы учить молодых.
Был на репетиции «Злой Ямы», комедии Фоломеева. Комедия была написана в 4-х действиях. Я просил автора сделать из них 3, это было не трудно. Пьеса груба, но талантлива. Автор настаивает на том, чтобы брат ударял сестру сапогом по лицу, говоря, что это «высшее оскорбление». Я сказал, что не допущу этого. На сцене достаточно намеков. Ведь нельзя же человека раздеть и сечь его розгами.
Яворская оплетает своего мужа. Князь Барятинский не хотел, чтобы она брала бенефис. Сегодня А. П. Коломнину она уже говорила о бенефисе.
Щеглов мне говорил, что М. П. Соловьев желает со мною познакомиться. Завтра к нему поеду, в час. Его называют крокодилом. Сегодня Чехов говорил Щеглову: «Спросите Соловьева, разрешит он мне газету или нет». Висковатов говорил, что в «Новости дня» назначен редактором какой-то Смирнов из «Московских Ведомостей». Туда прочили Щеглова.
Нет ни одного актера и ни одной актрисы в нашем театре, который бы мог удовлетворить вполне. Все это средние таланты. Даже Далматов, по моему, не такой актер, который давал бы удовлетворение полное. Он, бесспорно, хороший актер, но и только хороший. Конечно, это много, но не все. Театр меня мучит. Каждую минуту у меня желание отказаться от директорства и каждую минуту другое желание — остаться. Мне страшно подумать, что, отказавшись, я снова должен сидеть вечера дома и заниматься целые сутки газетой. Она взяла всю мою жизнь, дала много горечи, много удовольствий. Она держала меня в струе умственных интересов и дала мне значение и состояние, но все это ценою только каторжного труда, что я не жил, как все живут, теми удовольствиями и радостями, которые всех притягивают к жизни. Но, может быть, эти радости и удовольствия не стоят ничего? Нет, стоят, я знаю, что стоят.
16 октября.
В полученном сегодня номере «Русского Слова», которое издает в Москве доцент университета Александров, явилось стихотворение — акростих, которое читается так: «Александров дурак». Оно получено из Воронежа, от г. Алябьевой, будто бы найденное в бумагах ее бабушки, а дедушка ее, прасол, будто бы был другом Кольцова. Стихотворение будто написано в 1840 году Кольцовым. Я поместил это в «Нов. Вр.», № 7414.
17 октября.
Сегодня «Чайка» в Александрийском театре. Пьеса не имела успеха. Публика невнимательная, не слушающая, разговаривающая, скучающая. Я давно не видал такого представления. Чехов был удручен. В первом часу ночи приехала к нам его сестра, спрашивала, где он. Она беспокоилась. Мы послали к театру, к Потапенко, к Левкеевой (у нее собирались артисты на ужин). Нигде его не было. Он пришел, в 2 часа. Я пошел в нему, спрашиваю:
— «Где вы были?»
— «Я ходил по улицам, сидел. Не мог же я плюнуть на это представление. Если я проживу еще 700 лет, то и тогда не отдам на театр ни одной пьесы. Будет. В этой области мне неудача».
Завтра в 3 часа хочет ехать. «Пожалуйста, не останавливайте меня. Я не могу слушать все эти разговоры». Вчера еще после генеральной репетиции он беспокоился о пьесе и хотел, чтобы она не шла. Он был очень недоволен исполнением. Оно было, действительно, сильно посредственное. Но и в пьесе есть недостатки: мало действия, мало развиты интересные по своему драматизму сцены и много дано места мелочам жизни, рисовке характеров неважных, неинтересных. Режиссер Карпов показал себя человеком торопливым, безвкусным, плохо овладевшим пьесой и плохо репетировавшим ее. Чехов очень самолюбив, и когда я высказывал ему свои впечатления, он выслушивал их нетерпеливо. Пережить этот неуспех без глубокого волнения он не мог. Очень жалею, что я не пошел на репетиции. Но едва ли я мог чем-нибудь помочь. Я убежден был в успехе и даже заранее написал заметку о полном успехе пьесы. Пришлось все переделать. Писал о пьесе, желая сказать о ней все то хорошее, что я о ней думал, когда читал.
Если бы Чехов поработал над пьесой более, она могла бы и на сцене иметь успех. Мне думается, что в Москве ее сыграют лучше. Здешняя публика не поняла ее. Мережковский, встретив меня в коридоре театра, заговорил, что она не умна, ибо первое качество ума — ясность. Я дал ему понять довольно неделикатно, что у него этой ясности никогда не было.
Татищев сегодня говорил, что Соловьев, начальник по делам печати, говорил вчера при двух директорах департ. министерства внутренних дел, что он запретил «Гражданин» по настоянию министра внутренних дел, а для него, Соловьева, «Гражданин» стоит всех «Вестников Европы». Это рекомендует его искренность. Запрещение «Гражданина» не рекомендует ни ума, ни беспристрастия Горемыкина, который сделал это из-за вечного недоразумения за статьи, которые его касались. Какой это государственный человек!?
18 октября.
Сегодня был у Карпова, говорил о «Чайке» Чехова, просил его сделать репетицию и изменить mise en sc`ene. Написал Чехову. Он сегодня уехал с поездом в 12 час. дня, очень недовольным. Я ему послал вслед телеграмму, просил вернуться, чтобы подготовить пьесу к понедельнику.
Приехал князь Барятинский, остался обедать.
Я писал статью о «Чайке». Мне стало тяжело писать, нет ни одушевления прежнего, ни легкости в работе. Маслов говорил, что Росоловский пьет. — «И я скоро пить буду», — заметила. — «Я у вас заметил, что вы не так сердитесь, не так как прежде волнуетесь», — сказал он. Я сам давно это заметил и знаю, что начало моего конца давно началось.
20 октября.
С. С. Татищев рассказывал о пререканиях в министерстве иностранных дел. Нелидову ничего не писали о парижских событиях. Написал ему Татищев, со слов Ганото. Когда государь вошел в оперу с государыней, зала закричала «Vive l'impereur! Vive la Russie!» и разразилась рукоплесканиями. Ганото, сидевший с Шишкиным, сказал: «N'est ce pas chaleureux accueil?» (неправда ли, горячий прием?) — «Oui, il ne manque que les sifflets». (Да, недостает только свистков.). Ганото сконфузился и не понял. Моренгейм восставал против программы празднества, оберегая монархические принципы, в то же время иронически относился к государю и его антуражу, напр., говоря — «Les angartes bagages», чем приводил в смущение республиканцев.
О печати. Я сказал, что повторятся республиканские годы, т.-е. цензура будет преследовать всех тех, которые говорят о современных вопросах жизни с достаточной свободой, и будет оставлять в покое все то, что будут писать радикалы и социалисты. — «Да, это естественно», — сказал Татищев. — «Когда вы пишите о министрах, то как бы становитесь выше их. Государь может сказать: «Однако, такая-то газета говорит умнее, чем министр». Понятно, что этого они не выносят, и потому закрывают глаза на все радикальное, которое их не трогает. Соловьев ничего не понимает, Горемыкин еще меньше его понимает. Это — средний человек, совсем не государственного склада.
Вечером у князя Э. Э. Ухтомского. Он говорил об армянах, которых он изучал во время поездки на Кавказ. Потом о М. П. Соловьеве, которого он знает 15 лет. По его мнению, — умный, талантливый человек, художник, мистик. Он несколько раз видел перед собою чорта. Князь не одобряет его крутых мер против Меншикова и друг. — «Я ему говорил, что своими мерами он поставит меня в оппозицию».
21 октября.
Сегодня был у меня М. П. Соловьев. Это меня удивило чрезвычайно. Отдает ли он мне визит, или делает первый визит? Его карточка заказана так: «Михаил Петрович Соловьев, начальник Главного Управления по делам печати. Александрийская площадь, д. 2, кв. 41.» Это — литографировка. Затем, его рукою написано: «временно исполняющий обязанности» и поправлено: «начальника». Я его спросил, за что он прекратил «Гражданина». Он отвечал: — «Помилуйте, разве можно так относиться к Фору». — «Но Фора французы ругают сами». — «У них свобода печати, и правительство не отвечает за печать. А у нас правительство отвечает. Называть его «tonneur», «Мамзель Фор!!» Извините, он не «tonneur», а президент Французской республики! Наши законы обязывают печать относиться с уважением к главам дружественных держав». — Когда мне министр сказал, что 3-е предостережение значит «закрытие» газеты, я ему сказал, что — нет. Князь Мещерский может подать прошение на высочайшее имя и, конечно, вы, ваше превосходительство, поможете ему в этом. Он сказал: — «конечно, конечно». По-видимому, судя по тону, которым он говорил о Мещерском, Ухтомский был прав, говоря, что у Соловьева есть свои личные счеты с князем Мещерским.