Дневник – большое подспорье…
Шрифт:
Члены Общества Славян вели себя спокойно. Они знали, что попали к чужим, к врагам, и ничего не пытались объяснить: отпирались и лгали.
15/XI. Писатель может быть темный, необразованный: дар его от Бога, он дитя. Таковы Сусанна, Шорин [124] . Неграмотны, не знают, где точки и запятые, а музыку слышат. Но критик должен быть насквозь литератором, критики «от сохи» невозможны.
16/XI. Я люблю город за гул машин, блеск огней, за ресторан, горячую воду, за то, что в любую минуту может в любую точку приехать такси по телефонному вызову и окунуть тебя в безличный гул и блеск. Я люблю деревню за тишину, за то, что в любую минуту можно окунуться в свою глубину – самую глубокую – и никто не выволочет тебя оттуда. Деревья на страже, небеса на страже.
124
Названы С. М. Георгиевская и И. А. Шорин, чьи книги Л. К. редактировала.
5/XII. И опять простые души упрекают меня в надменности. Меня – брошенную, растоптанную, перегоревшую, жалкую, готовую жизнь отдать за одно слово, ласковое, человечье. Это я-то надменна! «Я дрожу над каждой былинкою, Над каждым словом глупца» [125] . Слезы в горле все время – и это называется надменностью.
8/XII 49. [Шкловский о К. И.]: «Один из самых очаровательных людей. Талантлив необыкновенно. Критик даровитейший, в России таких не было. И посмотрите, что сделал? Он вредный. Вот, понимает и любит переводы. А что сделал? В «Принце и нищем» Марка Твена выкинул самое трагическое место и написал: «И так кони ехали дальше». Что он сделал с Толстым? Пытался пристегнуть его к кадетам, к «Речи». Самое дурное, что можно было сделать. Маяковского понимал и любил и Маяковский ценил его (!), а что он сделал? Упрекал Маяковского и Асеева в неряшестве. Был связан с Толстым, Блоком – о Горьком я не говорю, Горький среди них мелочь – и никому не удивлялся сам и других учил не удивляться. Что же это? Он вредный, либо он бес, либо нет сердца».
125
Строки из стихотворения А. Ахматовой «Дал ты мне молодость трудную…» (1912). У автора: «Я дрожу над каждою соринкою…».
Это ответ В. Б. [Шкловского] мне о К. И. В. Б. приехал сюда и оказалось, что у него здесь, кроме меня нет знакомых. Он стал говорить со мной, т. е. точнее мне. Несколько раз очень дружески упомянул К. И. Я сказала:
– Да ведь вы его не любите и какое страшное письмо ему написали [126] .
– Неправда, я его люблю. Он талантлив – гораздо талантливее трудолюбивого Маршака – он по-настоящему понимает, что такое слово… А письма я всегда пишу такие, что если человек от письма не заболел, то это редкость.
126
На лекции Чуковского о Маяковском в начале 1939 года в МГУ Шкловский затеял скандал и бросил в Чуковского стулом. После этого между ними произошел обмен письмами. Сначала Шкловский извинился, но позже прислал яростное письмо в котором писал: «Я ненавижу Вас, как остаток старой полулитературы… Давайте, когда встретимся, не узнаем друг друга» (РО РГБ. Ф. 620).
И стал рассказывать, какое письмо написал Катаеву, а потом сказал то, что приведено выше.
9/XII. Взял у меня читать статью о Герцене. Прочел.
– Интересно. Интересные цитаты. У вас хороший вкус: по шву порете, не возле. Но – одной отгадки нет. Десять есть, а одной нет.
– Статья написана с формалистских позиций. Не спорьте. Это я вам говорю как специалист.
10/XII. – Неправда, я очень люблю К. И. Сколько в нем веса? 78 кг.? Так вот это 78 кг. чистой литературы, без всяких примесей. А это очень много.
Когда смотришь на Пеньковского [127] , думаешь: – Ему 56, а выглядит он всего на 40. Когда смотришь на Шкловского, о возрасте не думаешь. Это Шкловский. И всё.
13/XII. Шкловский:
– У Пушкина, когда он умирал, уже не было друзей.
Наверное это так. Не знаю почему, но так.
7/I 50. Чехов был самым европейским из русских писателей. Он страстно любил благообразие, опрятность быта. В кабинете Толстого он не мог бы написать ни строчки: гвоздь, вбитый в стену, книги кое-как. Он возделывал землю вокруг себя, обдумывал каждую мелочь в доме, любил комфорт, изящество. Думаю, в неинтеллигентную женщину, в крестьянку, он влюбиться не мог бы. Он писал брату о воспитанности, порядочности. Он говорил: в человеке все должно быть красиво: одежда, тело, мысли [128] . Толстой никогда не сказал бы так – ему лишь бы душа… Толстой видел красоту в крестьянской жизни; Чехов увидел в ней одно безобразие, сонливость, беззубость, сживание со света. Поразительна в нем неподкупность мысли. Как он любил Толстого – и как понял всю уродливость статьи об Искусстве.
127
Пеньковский Лев Минаевич (1894–1971), переводчик.
128
У А. Чехова: «…и лицо, и одежда, и душа, и мысли».
4/III 50. Перечитывала «Без связи» Герцена. Это жанр, к которому он всегда стремился – и тут он силач – сюжета нет, а связь – в лирическом единстве. Связи действительно нет – вместо нее нечто более прочное: он сам, единство внутреннего мира. Тот «единый звуковой напор», о котором писал Блок.
22/IV. Несколько времени тому назад, навещая беднягу Серафиму Густавовну [129] , я прочла по ее просьбе рассказ Шкловского о писателях. Кое-что мне понравилось (более всего – Софья Андреевна с ключами и говорящая за Льва Николаевича – она прямо с лаврушинских самок), кое-что нет. И возмутила глава о Блоке и Маяковском. Я статьи и письма Блока знаю наизусть – и вот тут без кавычек, перемешанные, даны куски этой гениальной прозы. Я очень обругала рассказ Серафиме Густавовне, а потом и Шкловскому по телефону.
129
Серафима Густавовна Суок (1902–1982), младшая из трёх сестер Суок, жена Владимира Нарбута, ее вторым мужем был Н. И. Харджиев. В третьем браке – жена В. Б. Шкловского.
Сегодня вечером я зашла навестить Серафиму Густавовну после долгого перерыва: я болела. Застала ее в постели. Возле нее сидела и шила на машинке непонятная мне, какая-то невнятная Ольга Густавовна Суок, жена Олеши [130] . Серафима Густавовна сказала, что Шкловский сильно переделал рассказ о Блоке. Но я забыла очки. Скоро явился Виктор Борисович. Возбужденный, весь какой-то подпрыгивающий. Сразу принялся читать мне о Блоке и Маяковском. Все написано заново, ни одной строки из прежнего текста. Конечно, это не то, что мне надо – литературе надо – трагедия «Блок и Маяковский». Но все же многое волнует, например бедный Стенич. А город он видит акмеистически – Олешински – не по Блоку [131] .
130
Ольга Густавовна Суок (1899–1978), художница.
131
Шкловский работал над книгой «Художественная проза: Разборы и анализы» (М.: Сов. писатель, 1959). В окончательном тексте сюжет «Блок и Маяковский» разделился на два самостоятельных, но связанных между собой: в главе «Петербург становится Ленинградом» речь идет больше о Блоке, Маяковский только раз упоминается, а в следующей за ней главе «О Маяковском» лишь один раз упомянут Блок (с. 574–580).
Все это я высказала и получила высочайшую благодарность.
«Она – умное животное, правда, Сима», – сказал обо мне Виктор Борисович.
Нет, нет, это еще не то. Но хоть поставлена важнейшая тема.
1/V. Искусство тогда действует на миллионы людей, когда создатель говорил как бы шепотом, как бы самому себе или своему alter ego. Произведение нарочно обращенное к миллионам – не так властно или безвластно совсем.
Наука тогда совершает плодотворные открытия, когда ученый занимается решением вопроса бескорыстно, желая удовлетворить собственную потребность ума и духа. Когда же он прямо ставит ее на пользу практики, оно оказывается неплодоносным, непрактичным.
Странный закон – но закон.
7/V 50. Работа не клеится, хозяйство не клеится – читаю, читаю, читаю Герцена, том за томом. Могу прочесть с 1 по 22 [том] (исключая роман и повесть) и снова начать сначала. Интеллигентные русские люди – это те, кто знает и понимает Герцена. Не зная его жития и мыслей, нельзя понять ни нашей истории, ни нашего будущего. Это – материк, на котором может выстроить свое жилище душа. Политическая мысль и философия Герцена – единственные, – дозволенные поэту. Он где-то сходится с Блоком; он всегда верно вторил реву мирового оркестра; он рыдал и требовал, он не фальшивил. Политические ошибки бывали у него (письма Александру II); жизненные – тоже (связь с Огаревой; обращение к мировой демократии по поводу Гервега), но ошибки против музыки – ни одной. Если бы он был только политик, он не выступил бы в защиту восставших поляков. Музыка спасла его, артистический вкус заставил отвернуться от Муравьева, Каткова и пр.: от них пахло не только кровью, но и пошлостью.
18/V 50. И в моей жизни еще бывают события. Сегодня внизу злая лифтерша сунула мне в руки письмо – а руки заняты кульками – да еще доплатное: клади кульки, ищи в кармане рубль.
Вошла, села – письмо адресовано К. И. с припиской мне – открываю конверт: почерк Коли Давиденкова [132] .
Значит, он жив.
Его прекрасные письма из армии пропали в Ленинграде, а наброски книги – целы, лежат у меня в бюро.
132
Николай Сергеевич Давиденков (1915–1950), биолог, литератор, приятель Льва Гумилева. Перед войной в тюремных очередях с ним познакомилась Л. К. Во время войны он был ранен, попал в плен, стал офицером Русской освободительной армии (РОА). В 1943 оказался в Париже. Сотрудничал в газете «Парижский вестник» (1943–1944), писал статьи мемуарного и публицистического характера. Потом был выкраден и возвращен в советский лагерь. Незадолго до смерти ему удалось переслать Л. К. свои стихи.
Когда он ушел в Армию – я написала (хотя тогда еще не началась война):
Опять уходит за порогМое дитя, мое живое счастьеВ открытый мир, в зловещий топот ногПод пули в голод и ненастье.Мне сказали, что он убит в самом начале войны: товарищ видел, как он упал, сраженный пулей. Упал с орудия.
И вот он жив. Его почерк, его стихи, его добрые слова.
Я помню, как кончалось последнее письмо, полученное мною от него в 41 г.: