Дневник – большое подспорье…
Шрифт:
Поэт без этики не может существовать. Никакой эстетики без этики не может быть.
В переводе должно быть слышно, что делается за окном сейчас. Вот почему перевод “Гамлета” Пастернака лучше Лозинского, хотя Лозинский и лучше».
Читал переводы из Блейка, Бернса, Шекспира.
Я все думаю о природе художественного. Всякая художественная работа происходит на самом дне души и требует сосредоточенности и ритма. А мир тоже требует его к себе – иначе черствость, гибель. На стыке необходимого беззвучия и необходимого шума и живет урод, калека, горбун – художник. Его отношения с миром непременно кривые, часто ничтожные, жалкие… Сегодня Маршак говорил со мной нежным голосом. Зазвонил телефон. Он взял трубку и сразу стал говорить, как умирающий: «Мне очень плохо… Не сплю… Давайте отложим». Это у него уже механически делается, хитрость сумасшедшего.
Зачем я веду этот дневник? Все кажется, что когда-нибудь сниму пальто, опомнюсь, все перечту и пойму. И напишу – что?
На прощание Маршак вдруг сказал мне:
– Что это стало с вашим братом Колей? Какой он был в юности, стихи хорошие писал. А теперь пишет как Миша Слонимский, не отличить… И в глаза не глядит. (Коля ненавидит Маршака)… И пишет, как Слонимский, и ничего другого и не хочет.
19/I 44. Был Леля [Арнштам]. Снимал всю ночь и полдня и сегодня всю ночь тоже будет снимать. Еле держит глаза открытыми, еле говорит, но как собран. Я впервые увидела те немецкие фотографии Зои, которые были опубликованы месяца 2 назад в наших газетах. Они драматичны, они напряжены, как кадры из фильма, а не как фотографии. Эти ноги ее, этот стиснутый рот, эти мальчишеские волосы, это детское, строгое лицо. Эти ноги, на которые нет сил смотреть. Но самое страшное – не она. И даже не толстый немец с лицом мясника – впереди. И даже не русский мальчонка, затесавшийся в немецкую толпу. Страшнее всего молодые, интеллигентные, свежие юношеские лица мужчин – двадцатилетних мужчин, веселой гурьбой идущих вешать восемнадцатилетнюю девушку. Это непостижимо. Один из них высокий, красивый.
26/I 44. С утра – к Маршаку, отвезти рукопись пьесы. Очень смешно: опять альков, опять здоровый голос со мной и болящий в телефон и, главное, жалобы на те же обстоятельства, о которых он мне говорил в прошлый раз. («Одна женщина попала под машину» – а это Катя [Трощенко], о которой он говорил мне уже 2 раза; «Я хлопотал в Наркомздраве и меня вызвал к себе Нарком» – на это он жаловался мне уже в прошлый раз.
Быстрый разговор о поэзии. «Знаете, у Ушакова иногда хорошо». – Не знаю. Я всегда видела только дрянь. – «А вот…» – и прочел о степи. Действительно, что-то есть. «Оно похоже на степь… Он сродни Ходасевичу». Потом опять о Пастернаке и Ахматовой, к которым он всегда подбирается. «У Пастернака все-таки одна нога гораздо короче другой. Помните у Чехова рассказ о том, как баба диктует писарю письмо: корова пала, дед умер, а писарь пишет только поклоны – остальное “не вошло”. Вот и у Пастернака корова не вошла, а это – худо». Затем начал хвалить Твардовского. «В [верх страницы отрезан. – Е. Ч.]… «Страной Муравией», а Пастернак ничем. Я возразила, что в Твардовском мне нехватает лирической личности, стоящей за всеми этими объективными фольклорами, прожигающей, как кислота. «У Пушкина тоже нигде не выпячено лирическое личное. У Лермонтова его слишком много и это плохо. Лермонтов отдавал свою прозу – прозе, а поэзия его вела к Надсону. Вот и у Ахматовой в стихах слишком мало прозы. Помните, что поэзия от излишков поэтического засахаривается. Появляется лазурь и ландыши и пр…»
А исповедь?
Опять о том, что «Волна на волну набегала…» – это механическое звучание не то, что «на холмы Грузии легла ночная мгла» или «На печальные поляны…» (Верно).
Я возражала по поводу лиризма и Пастернака вяло, потому что мне интереснее было слушать, чем говорить. Но как сравнивать Твардовского с Пастернаком и Ахматовой? Они обращены ко мне. А Твардовский – нет. Вот почему они мне дороже. Но, кроме того, Твардовский в самых больших удачах примитивен. [Верх страницы отрезан]. «Поэзия где-то на границе этики с эстетикой».
«Как Гоголь великолепно знал всю материальную сторону своих героев. О его персонажах можно заполнить подробную анкету: кто были родители, каким имуществом владеет. А потом искусство изнежилось и перестало интересоваться материальностью».
«Лиризм всегда берет верх в эпохи упадка, или, во всяком случае, в переходные, смутные времена. Подумайте, сколько не додал Фет. И Пастернак, и Ахматова не додают».
Вчера я впервые за много месяцев читала «вольную» книгу: № Лит. Наследства о Герцене [61] . Все это такое интересное мне еще по каторжным трудам 36 г. Умница Толстой: «Герцен – как Пушкин; где ни откроешь – везде превосходно» [62] . А еще дурачком притворяется. (Толстой, 77 г.)
61
Лидия Корнеевна читала первый двухтомник «Литературного Наследства», посвященный Герцену: Тт. 39–40, 41–42 (А. И. Герцен). М.: Изд-во АН СССР, 1941. – Примеч. М. А. Фролова.
62
«Герцен не уступит Пушкину. Где хотите – откройте, везде превосходно…» // Лев Толстой. «Яснополянские записки» Д. П. Маковицкого. Кн. 1, с. 376.
9/IV 44. Вечером к папе пришла Кончаловская Наталья Петровна [жена Михалкова. – Дописано позже. – Е. Ч.], о которой я слышала много хорошего, хотя Леля, который тоже хвалит ее, хвалит так: «она прекрасное, умное, талантливое животное – но все же животное». Мне хотелось к ней присмотреться и прислушаться, потому что то, что ею написано – небанально, не бырышнино, а как-то очень органично, хотя иногда и нехорошо. Переводы ее мне тоже нравились… Ведет она себя очень умно, тактично, по виду искренне – в той мере, в какой эта искренность уместна. Светская женщина вполне. Очень смешно, верно и зло ругала Эль Регистана, который вполне завладел ее Сережей: они вместе пьют, вместе делают шашлыки и, что еще хуже, вместе пишут. Берутся за сценарии, либретто и пр. и все обязательно: «Сталинская будет наша!» С возмущением [несколько слов вырезаны. – Е. Ч.], задуманный ими: «За что советская страна / Дает поэтам ордена». – Это Регистан, я узнаю его! Писать нужно о человеке, о его подвиге – и как результат – орден, а тут всё наоборот!.. Этот человек залез в мою жизнь всеми лапами, меня он ненавидит, потому что боится, а Сережа считает, что у него нет и не было лучшего друга».
Она читала наброски своей книги новая и старая Москва [63] – мне не понравилось: холодно. Не знаю, как дальше будет, а пока что худо, потому что нет отношения к старине: неизвестно, насмехаться мы должны над барином, над Елизаветой – или как? Стихи без ключа. Потом читала переводы – превосходные – особенно Дюны – и из Шекспира. Местами не хуже и даже как-то пронзительнее маршаковских. Потом читала свои детские стихи: «Сапоги» [64] , пожалуй, хороши. Она, конечно, клад для «смеси», для журнала – ей, как Шварцу [несколько слов вырезаны. – Е. Ч.], в самом деле хочется смеяться, у нее есть аппетит к смеху.
63
Речь идет о книге Н. Кончаловской «Наша древняя столица: Картины из прошлого Москвы».
64
Упомянуто стихотворение Н. Кончаловской «Про сапоги» из цикла «стихи для детей».
Когда она уже собралась уходить, папа сказал: ну, теперь ты, Лида, почитай.
Люша (она весь вечер сидела возле) зашептала «не надо, не надо». Не знаю, боялась ли она за меня, что я «провалюсь»? Я прочла «Скучно, а главное силы…», «Он ведь только прикинулся…» и I гл. поэмы, «Осень» и «Я никогда не вернусь». Эффект был чрезвычайный. Не знаю, с отвычки ли от живого человеческого голоса или в самом деле мои стихи хороши – но Наталья Петровна охала и ахала по поводу каждой строки и смотрела на меня во все глаза. Я, признаюсь, была рада, потому что мой визит к ним тогда был унизителен.
11/IV. Днем чудо: стук в дверь и вошел Валя [Берестов]! Круглолицый, розовый, в счастливом смятении – приехал как-то страшно легкомысленно – 150 р. в кармане, ни жилья, ни карточки, ни прописки [65] . Чемодан у Хазиных. Читал мне новые стихи – есть чудесные. Счастлив он страшно. Папа был в хорошем духе, сразу повел его по генералам, сводил к Литвинову.
16/IV 44. Вчера, проработав часов 6 подряд, пошла я «в свет» – решила, что будет уместно навестить Кончаловскую, которая хворает. Она, большая, тяжелая, лежала на кровати. Скоро пришла Лина Степанова [66] – красивая, но какая-то уже слишком для меня светская. Оказалось, что в соседней комнате лежит Фадеев, которому стало плохо после вчерашней выпивки, и Лина приехала за ним. Она увезла его. Тогда пришел Рубинштейн – польский еврей, поэт. Кажется милый. Мне под руку попалась книжка Васильева [67] , «Соляной бунт». Я много слышала об этом поэте, но никогда ничего не читала. Всё отвратительное, что я ненавижу в нарочитом русизме, собралось в этой книге: изобилие бедер, сосков, матерщины, «отпробованных» девок, черносотенной удали. Тем не менее поэт сильный, и отдельные места пленительны точностью зауми. «Охают бедра. Будто счастьем полные ведра. На спине проносит она». На книге надпись «Наташа, люби меня». И Наталья Петровна сразу же, с той откровенностью, с какой она недавно рассказывала о Регистане, стала очень талантливо, красочно и откровенно рассказывать о своем романе с Васильевым.
65
Шестнадцатилетний Берестов приехал из Ташкента, из эвакуации.
66
Ангелина Осиповна Степанова (1905–2000), жена Фадеева, актриса МХАТ.
67
Васильев Павел Николаевич (1910–1937, расстрелян), поэт.
«Я его боялась. Он был красивый, ладный, кудрявый, с чубом, а глаза узкие, зеленые, злые. Я боялась, что он больной. Он был страшно в меня влюблен и всюду рассказывал, что я его любовница. А я была чиста и никак ему не давалась. Один раз я ему сказала, что могу его в бараний рог свернуть. Он весь перекосился, глаза стали белые, он ударил меня в лоб, и я упала без памяти. Потом на коленях ползал».
Ну и все в том же разухабистом русском стиле. Но прочла его стихи ей – чудесные.
«Девушки за ним табунами ходили, он их всех на обе лопатки клал стихами ко мне».
«Ему ужасно нравилось, что я – внучка Сурикова».
«Я его любила, как никого, и от этой любви вышла замуж за Сережу [Михалкова]. И сразу все прошло, я привязалась к Сереже – он был противоположный, чистенький, лопоухий, молокосос… Но я так любила Васильева, что даже Богу за него молилась, чтобы он исправился».
Рубинштейн спросил, как погиб Васильев.
«Он свихнулся, – ответила Наталья Петровна, – в 34 г. его арестовали. И вот досада какая – он вышел оттуда тихий, поумневший, а потом опять вывихнулся».