Дневник читателя. Русская литература в 2007 году
Шрифт:
Вроде бы можно торжествовать: если театр привораживает зрителя информированного, то уж неофита он точно покорит. Одобрительный смех и щедрые аплодисменты после «ударных» реплик (как правило, не изобретенных Стоппардом, а перенесенных из источников) и эффектно (но в точном соответствии с историей!) развязанных сцен должны бы поддержать оптимистическую («просветительскую») гипотезу, но, по-моему, работают прямо против нее. Зал радуется аллюзиям на современность и «стороннему взгляду» на русские проблемы, сильно преувеличивая меру дистанцированности автора от героев. Залу интересен «англичанин-мудрец» (Во дает!) , а не Герцен, Бакунин, Белинский, Огарев, Тургенев и прочие шестьдесят пять персонажей трилогии Стоппарда.
Разумеется, слово «русский» звучит со сцены постоянно, но склоняясь на все лады, обретая в устах разных персонажей несхожие значения, бликуя смысловыми оттенками, а не обращаясь в одноцветный ярлык. Разумеется, Стоппарду было важно осмыслить и «оживить» опыт русских мыслителей, писателей и революционеров XIX века, но они для драматурга не экспонаты кунсткамеры, а сложные (смешные и величественные) люди, чьи судьбы, чувства и идеи, выразили общеевропейскую трагедию середины позапрошлого столетия и предсказали будущие парадоксы и печали нашей цивилизации, иные из которых актуальны по сей день, а иные лишь кажутся «снятыми». Когда советская власть гнобила «безродных космополитов», ходила шутка: Как известно, Великая французская революция произошла в России. Сейчас, похоже, пришла пора напомнить: революция 1848 года (следствием которой стала духовная драма Герцена) произошла не в России; она началась во Франции, прокатилась по всей Европе и обернулась «кораблекрушением» (так называется центральная пьеса трилогии Стоппарда) для разноплеменных «левых» интеллектуалов. Все они оказались «выброшенными на берег» – и названная так финальная часть трилогии не случайно открывается жутким сном Герцена об эмигрантах – амбициозных, раздраженных друг другом, строящих несбыточные планы, интригующих и пытающихся реанимировать «великолепное прошлое». В первой части («Путешествие») русские умники грезят не о Европе вообще, но о Германии (страна мудрости) и Франции (страна свободы). Основа сюжета части второй – «семейная драма» в доме Герцена, жена которого стала любовницей немецкого поэта-революционера Гервега – как и в «Былом и думах», драма эта прямо соотнесена с катаклизмами 1848 года. Главная «интимная» коллизия части третьей (Герцен – жена Огарева, соименная покойной жене Герцена и выступающая ее сниженным двойником, – Огарев) в той же мере «русская» (по персоналиям), сколь и общечеловеческая (при этом важны ее эмигрантские обертоны и выраженно английский фон, репрезентированный и сюжетно – роман Огарева с лондонской проституткой). Если и есть в «Береге утопии» страна, противопоставленная всем прочим (а у Стоппарда даны «портреты» – пусть в разной степени прописанные – Франции, Германии, Италии, Польши, Швейцарии), то это не Россия, а Англия, истинный остров свободы, культура которого строится на отрицании любых утопий (даром, что «блаженный остров» был придуман именно здесь – Томасом Мором). Огарев втолковывает Чернышевскому: «Но ни в какой России или Франции свободы нищего не защищены так, как в Лондоне», где порядок (и полицейский как его инструмент и олицетворение) предполагает права личности. Только сентенция Огарева не зря вводится противительным союзом, ей предшествует иная: «При всех здешних свободах нет нищего во Франции или России, который нуждался бы так же отчаянно, как лондонский нищий». И эта сторона дела входит в поле зрения как Стоппарда, так и адекватно интерпретирующего его сочинение театра.
Хотя действие трилогии происходит в разных странах и охватывает тридцать пять лет, мы видим единый мир, что подчеркнуто единством удивительной декорации (художник Станислав Бенедиктов). Ее аскетизм (помост, врезающийся в первые ряды зала, несколько свисающих с потолка деревянных прямоугольников, приходящих в движение по ходу пьесы и так меняющих пространственную картину) контрастирует с изобретательной игрой света и разнообразием постоянно сменяющихся костюмов (наряду с Бенедиктовым над ними работали Наталья Воинова и Ольга Поликарпова), то складывающихся в единую гамму (например, в открывающей спектакль «прямухинской идиллии», сценах в имении Бакуниных), то играющих цветовыми контрастами (зеленый фрак Белинского в парижских эпизодах, где доминирует багровый тон одежды прочих персонажей-мужчин), то образующих еще более сложные – многоплановые – рисунки. Свето-цветовые перепады неотделимы от восхитительной работы кордебалета (невозможно сказать – массовки), меняющего реквизит (расстановка столов и стульев, сооружение и разрушение баррикад) с танцами и песнопениями и уже выходами своими задающего «русскую», «итальянскую», «английскую» «площадную», «салонную», «пленерную», «корабельную» (и много еще какую) тональность очередного эпизода. Режиссер Алексей Бородин сумел не только задать мощный ритм, который держит зрителя в напряжении все восемь часов, но и наполнить смысловое единство смысловым же многообразием. Самодостаточность едва ли не каждого цветового, музыкального, «балетного» хода становится основанием для самодостаточности каждого из семидесяти персонажей «Берега утопии». Готов увидеть здесь дань британскому уважению к личности, но нельзя не вспомнить и о традиции русского психологического театра. Да если на то пошло, и великой русской литературы, ирония в адрес которой, звучащая в эпизодах, где доминирует Белинский, не отменяет (и, по мысли Стоппарда, не должна отменять) его конечной правоты: придет время – литература станет визитной карточкой России.
Крупнейшими актерскими удачами мне видятся работы Евгения Редько (Белинский, смешной и жалкий при первых выходах, истинно трагический – перед уходом в небытие; здесь важна динамика персонажа) и Алексея Мясникова (Тургенев; здесь акцент на равенстве себе тонкого и мудрого – что не отменяет авторской иронии, тактично отыгранной артистом – наблюдателя, обреченного всю жизнь общаться с деятелями). Добрых слов достойны и Алексей Розин (Огарев), и Степан Морозов (Бакунин; хотя самоупоенный неврастеник первой части менее убедителен, чем так и не выросшее, помешанное на разрушении мира балованное бородатое дитятко кульминации и финала), и Натали Тучкова (Рамиля Искандер), и Георг Гервег (Алексей Веселкин), и Алексей Блохин (Ворцель), и многие исполнители совсем маленьких ролей… Нельзя сказать, что все они играют равно хорошо (так не бывает, знатоки укажут на частные удачи и промахи), но установка на «отдельность» и «нетипичность» воплощаемых персонажей приметна у всех. Тем досаднее, что Илья Исаев (Герцен) не может быть назван «первым среди равных», хотя это соответствовало бы концепции Стоппарда (и подавляющего большинства интеллектуалов, когда-либо размышлявших о становлении и стати русской интеллигенции). Скепсис персонажа отдает у Исаева душевной вялостью, пафос кажется немотивированным, трагизм балансирует на грани мелодраматизма (а то и с фарсовой примесью – роковое объяснение с первой женой).
Целое (режиссерское решение Бородина, сценография Бенедиктова, безупречность ансамбля, глубина лучших актерских работ и чувство «общего дела»), однако, берет верх над деталями. И понятно, почему лицо вышедшего на поклоны Тома Стоппарда светилось от счастья. Театр его понял. Дело за малым: зрители должны понять Театр, а не довериться рекламному пустозвонству об «оживлении» якобы «обронзовевших» исторических персонажей. Никакими штампами в восприятии Герцена, Белинского, Тургенева давно не пахнет. Для ничтожного меньшинства (в которое входит Стоппард) они и прежде были живыми, для огромного большинства (нашего, русского) они никто и звать их – никак. Меж тем навязчивые просьбы отряхнуть прах былых (отсутствующих!) заблуждений, равно как и замыкание больших смыслов в «русскую рамку», не помогают, а мешают публике оценить и трилогию Стоппарда, и ее умное прочтение Бородиным и РАМТом, и тех людей, о длящихся проблемах которых всерьез задумались английский драматург и русский театр.
9 октября
Слово свободы
Мариэтта Чудакова. Новые работы. 2003–2006. М.: Время
Заголовок книги Мариэтты Чудаковой предельно точен. Действительно – новые. Не по одним датировкам, а по сути, по качеству ищущей мысли, по включенности в сегодняшний научный, культурный и социально-политический контекст. Действительно – работы, читая каждую из которых физически ощущаешь (разумеется, если читать по словам не разучился), какой огромный материал – от типовой, рассеянной по периодике, беллетристики 1920—1950-х годов до новейших словарей, от рассекреченных документов руководяще-карательных «органов» правившей страной семьдесят с лишком лет «партии» до недавних лингвистических, исторических и, разумеется, литературоведческих исследований, от писательских архивов (напомню, что Чудакова в поздние подсоветские годы разобрала, осмыслила и научно описала архив Булгакова, попавший в главную библиотеку страны) до свежей газетно-журнальной эссеистики – именно проработан автором. Статьи, собранные в книгу (что существенно облегчает жизнь читателям, избавленным ныне от необходимости рыскать по многочисленным журналам и сборникам, выходящим в разных странах), останутся новыми работами и десятилетия спустя – как остаются новыми работами давние (но по сей день способные удивить, изменить стабильную и удобную картину, стимулировать ответную мысль) многочисленные (частью – труднодоступные) статьи Чудаковой, ее монографии об Олеше, Зощенко и Булгакове, публицистические выступления и пока не завершенная история «дел и ужасов» Жени Осинкиной. (Две части этого подростково-приключенческого повествования о самых жизненно важных вопросах сегодняшней России изданы тем же «Временем». Третью жду с не меньшим нетерпением, чем ждал обсуждаемую книгу, узнав о ее подготовке к печати.)
О чем новые работы Чудаковой? Все о том же. О существовании (устройстве и функционировании) литературы под прессом советской власти. О Бабеле и его «разжиженных» наследниках, сделавших ставку на «штучную» фразу. О сублимации секса как двигателе сюжета в «Зависти» Олеши (и не только в этом романе). О неопределимости и зловещей пустоте квазитермина «социалистический реализм», изобретенного и внедренного для того, чтобы сделать литератора всегда и во всем подотчетным советской власти, а потому всегда – как бы заласкан тот или иной «труженик пера» ни был, как бы ни соответствовал он вроде бы ясным директивам – находящимся в крепком подозрении и с трепетом ждущим господской воли. О реинкарнации «Капитанской дочки» в повести Гайдара «Тимур и его команда». О непредусмотренном возвращении лирики в песнях Окуджавы. О трех русских нобелевских лауреатах, награжденных за книги, созданные в условиях тотальной советской несвободы, – Пастернаке, Шолохове, Солженицыне. Сознавая легкомыслие вкусовых оценок в разговоре о явлениях такого масштаба, все же не удержусь здесь от личного суждения. Истолкование жизненного дела Шолохова, трагической логики его писательской и человеческой судьбы – одно из самых сильных свершений Чудаковой. И еще: для того, чтобы так написать о Шолохове – восхищаясь даром и бесстрашием художника, точно фиксируя этапы его борьбы за «Тихий Дон» и соответствующие им тактические изгибы, сострадая ему в годы его нравственного падения, что не исключает ужаса и негодования от случившегося, на которых обычно мы застываем, – для того, чтобы поднять этот страшный груз, потребны не только огромные знания, аналитический ум, филологическое мастерство, даже не только любовь к истине, но и горячее сердце . Если кто-то смирился с экспроприацией этого речения наследниками Дзержинского, то тем хуже для них. Горячее сердце билось в груди героини великой пьесы Островского. И вокруг нас, увы, совсем не много людей, о которых можно это сказать.
Продолжу перечень сюжетов Чудаковой. О единстве поэтического мира Булгакова и варьировании писателем ключевых мотивов. О странном родстве двух всемогущих устроителей порядка в советском хаосе – Старике Хоттабыче и Воланде. (Не удержусь от цитирования коды этой редкостно увлекательной и, если вдуматься, весьма печальной статьи:
…перечитывая «Старика Хоттабыча» <…> начинаешь понимать, почему «Мастер и Маргарита» все более и более переходят на полку любимых книг детей и подростков.
Вопрос в том, с чем роман Булгакова на этой полке, коли она вообще сохранится, будет соседствовать. Добро, если с «Гарри Поттером». Кажется, «Айвенго» и «Трех мушкетеров» оттуда уже вытеснили. А иные фавориты тинейджеров и их ловких наставников способны заразить своей пошлостью и Роллинг, и Толкиена, и Булгакова.) О противоборстве автора «Мастера и Маргариты» с советским новоязом. О языке распавшейся цивилизации.
Я раскавычил название текста, который Чудакова снабдила подзаголовком «материалы к теме». Конечно, эта – центральная в книге, строящая сегодняшний «мир Чудаковой» и укорененная в ее работах прежних лет, – статья больше, чем просто «материалы». С другой же стороны, вся книга Чудаковой – книга о противоборстве личного слова и угрожающего, но полого новояза тоталитарной системы – может считаться «материалами» к этой необъятной теме. Рассказана (по необходимости конспективно, потому и дорожить надо каждым – единственно нужным здесь – авторским словом) история нашего обезъязычивания – история о том, как большевистская власть, уничтожив все бытовавшие в России авторитетные языки (церкви, судебных прений, публицистики и проч.), назначила свою дикую (день ото дня дичающую – иногда помимо воли хозяев страны) и полую речь единственно «высокой» и принудила к ней огромную часть народа. А также о том, что мы получили «на выходе». Получили же мы инстинктивное недоверие к любому авторитетному слову, привычку балансировать на грани казенного языка и его игровой имитации, крепнущий новейший новояз и приправленную матерком иронию. Как культурная энергия не до конца уничтоженной старой России десятилетиями скрыто противостояла общественному безъязычию, так энергия советского безъязычия (в том числе и его «пристойных» – оговорочных, аллюзионных, компромиссных – изводов) длит и длит свое пустотное анти-дело. В только что вышедшей октябрьской книжке «Знамени» Александр Агеев ставит жесткий вопрос: «…свобода слова – есть. А есть ли у вас слово, которому нужна свобода?» У Чудаковой – есть. Но сколько пустых, ложно многозначительных, глумливо подмигивающих словечек приходится на это свободное слово? И не телеящик я имею в виду, а публицистику и политическую аналитику, историко-филологические штудии и изящную словесность.
В статье «Язык распавшейся цивилизации» Чудакова цитирует письмо Пастернака, писаное в 1958 году:
…Несмотря на привычность всего того, что продолжает стоять перед нашими глазами и что мы продолжаем слышать и читать, ничего этого больше нет, это прошло и состоялось, огромный, неслыханных сил стоивший период закончился и миновал. Освободилось безмерно большое, покамест пустое и не занятое место для нового и еще не бывалого.
Словно и не прошло сорок без малого лет. Не в последнюю очередь потому, что писатели наши (исключения известны) так и не поняли (не захотели понять), «что конец виденного и пережитого уже был, а не еще предстоит».
Последний раздел «Новых работ» – сопроводительные статьи к «Семейной хронике» Т. А. Аксаковой (Сиверс) и мемуарам С. В. Житомирской «Просто жизнь». Вторая снабжена обобщающим заглавьем – «О роли личностей в истории России ХХ века», но обозначенная тут тема звучит и в истории вопреки всему не потерявшей стати (и принесшей окружающим много добра) дворянки из поколения 1890-х годов, и в литературоведческих исследованиях. Потому что проблемы языка, культуры, литературной эволюции неотделимы от проблемы личности. Об этом твердо и ясно говорит книга Чудаковой, одна из немногих, которые сегодняшняя русская интеллигенция (то, что от нее осталось) может предъявить как патент на благородство. Если, конечно, примет «Новые работы» не как «еще одну интересную книгу», а как стимул для собственных новых работ .