Дневник Марии Башкирцевой
Шрифт:
Сначала укажем на Гоголя, нашего гениального юмориста. Его описание Рима вызвало у меня слезы и стоны и только прочитав его, можно составить себе понятие об этом описании.
Завтра оно будет переведено. И те, кто имели счастье видеть Рим, поймут мое волнение.
О, когда, наконец, я вырвусь из этой страны — серой, холодной, неприветной даже летом, даже при солнечном свете? Листья мелки и небо не так сине, как там…
Пятница, 10-го ноября. До сих пор я все читала… мне надоел мой дневник, я тревожусь и унываю… Рим, я ничего больше не могу сказать.
Я просидела минут пять с поднятым вверх пером и не знаю, что сказать — так полно мое сердце. Но приближается время когда я увижу А… Мне страшно его увидеть. И все-таки я думаю, что не люблю его, я даже уверена в этом. Но это воспоминание, не мое горе, но беспокойство за будущее, боязнь оскорбления… А..! Как часто я пишу это слово и как оно мне противно!
Вы думаете, что я желаю умереть! Безумные! Я люблю жизнь такою, какова она есть, и горе, и муки, и слезы, посылаемые мне Богом, и я их, благословляю, и я счастлива.
Право… я так приучила себя к мысли, что я несчастна, что только углубившись в себя, запершись у себя одна, вдали от людей и от мира, я говорю, что, пожалуй, меня нечего особенно жалеть…
Зачем-же тогда плакать?
Суббота, 11-го ноября. Сегодня, в восемь часов утра, я уехала из Гавронцев и не без некоторого чувства сожаления?.. нет, нарушенной привычки.
Вся прислуга вышла на двор; я всем дала денег, а экономке золотой браслет.
Снег тает, но его достаточно, чтобы осыпать нас дорогой и, несмотря на все мое желание не закрывать лица, чтобы делать философские наблюдения, как Прюдом, я принуждена совсем закутаться.
Я отправилась прямо к дяде Александру, имя которого я разобрала на дощечке, и он рассказал мне следующий случай.
Один господин путешествовал вместе с офицером и сел с ним в один вагон. Разговор зашел о новом законе, касающемся лошадей.
— Это вы посланы в наш уезд? — спрашивает военный.
— Да.
— Так, значит, вы записывали буланых лошадей нашего предводителя Башкирцева?
— Да, я.
И офицер начал разбирать их достоинства и недостатки.
— Вы знаете дочь Башкирцева?
— Нет, не имею чести. Я только видел ее; но я знаю Башкирцева. Дочь его прелестная особа, настоящая красавица, но вместе с тем «независимая, оригинальная, наивная». Я встретил ее в вагоне около Петербурга, и она нас положительно поразила, — меня и моих товарищей.
— Это мне тем более приятно слышать, что я ее дядя.
— А моя фамилия Сумароков. А ваша?
— Бабанин.
— Очень приятно.
— Очень рад, и т. д. и т. д.
Граф все время повторял, что мое место в Петербурге и что непростительно держать меня в Полтаве.
Так вот как! милейший папа!
— Но вы наверно все это выдумали, дядя, — сказала я Александру.
— Чтобы мне никогда не видеть жены и детей, если я сочинил хоть одно слово, пусть гром падет на мою голову!
Отец бесится, на что я не обращаю ни малейшего внимания.
Полтава. Среда, 15 ноября. Я уехала с отцом в воскресенье вечером, повидавшись в последние два дня моего пребывания в России с князем Мишелем и другими.
На поезд провожали меня только родные, но много чужих смотрело на нас с любопытством.
Один переезд до Вены стоит мне около 500 рублей. Я за все заплатила сама. Лошади едут с нами под присмотром Шоколада и Кузьмы, камердинера отца.
Я хотела взять кого-нибудь другого, но Кузьма, горя желанием путешествовать, пришел просить по русскому обычаю, чтобы его взяли с собой. Смотреть за лошадьми будет Шоколад, так как Кузьма — что-то вроде лунатика, легко может забыться, считая звезды, и дать украсть не только лошадей, но и свою одежду.
Он женился на девушке, которая давно его любила, и после венца убежал в сад, где проплакал более двух часов, как безумный. Мне кажется, он немного тронут, и его замечательная глупость сказывается в его растерянном виде.
Отец не переставал сердиться. Я же гуляла по станции, как у себя дома. Паша держался в стороне и не спускал с меня глаз.
В последнюю минуту заметили, что не хватает одного пакета; поднялась суматоха, начали бегать во все стороны. Амалия оправдывалась, я упрекала ее в том, что она дурно исполняет свои обязанности. Публика слышала и забавлялась, и я, видя это, удвоила мое красноречие на языке Данта. Меня это занимало особенно потому, что поезд ждал нас. Вот что хорошо в этой непривлекательной стране: тут можно царствовать.
Дядя Александр, Поль и Паша вошли в вагон; но раздался третий звонок, и все столпились вокруг меня.
— Поль, Поль, — говорил Паша, — пусти меня по крайней мере проститься с нею.
— Пустите его, — сказала я.
Он поцеловал мне руку, и я поцеловала его в щеку, около глаза. В России это принято, но я еще никогда не подчинялась этому обычаю. Ждали только свистка, который не замедлил последовать.
— Ну, что же вы? — сказала я.
— Еще есть время, — сказал Паша.
Поезд качнулся и тихо двинулся, а Паша заговорил быстро сам не зная что.
— До свидания, до свидания, сходите же…
— Прощайте, до свидания.
И он спрыгнул на платформу, еще раз поцеловав мне руку: это был поцелуй верной и преданной собаки.
— Что же? что же? — кричал отец из отделения, так как мы были в коридоре.
Я вошла к отцу, но была так огорчена причиненным горем, что я тотчас же легла и закрыла глаза, чтобы думать свободно.
Бедный Паша! Милый и благородный человек! Если мне жаль чего-нибудь в России, то только это золотое сердце, этот благородный характер, эту прямую душу.
Действительно ли я огорчена? Да. Можно ли не чувствовать гордости при сознании, что имеешь такого друга!
Эту ночь со вторника на среду я спала очень хорошо в постели, как в гостинице.
Я в Вене. В физическом отношении мое путешествие было прекрасно: я хорошо спала, ела и я чувствую себя чистой. Это главное, и возможно только в России, где топят дровами и где в вагонах есть уборные.
Мой отец был очень мил; мы играли в карты и смеялись над путешественниками.
Здесь пахнет Европой. Высокие, гордые дома поднимают мой дух почти до верхних этажей. Низенькие жилища Полтавы давили меня.