Дневник писателя 1876
Шрифт:
Первые наброски к «Кроткой» были сделаны в конце октября-начали ноября 1876 г. Они отрывочны, разрозненны, покрывают страницы в самых разных направлениях. Многие найденные здесь формулировки и словечки («Строгое удивление», «Пелена», «Да здравствует электричество человеческой мысли», «Я победил, а она навеки побеждена», — XXIV, 317, 318) почти без изменений как опорные точки вошли в окончательный текст. Любопытна запись: «Подобная же мысль была весьма уместно выражена еще прежде в романе графа Сальяса „Пугачевцы“», расположенная рядом с записями о пении Кроткой, вызвавшем удивление мужа, проснувшегося от «сна гордости»: «Что ж, да она обо мне совсем позабыла»- (XXIV, 318). Достоевский, очевидно, имел в виду эпизоды из романа Е. А. Салиаса де Турнемира «Пугачевцы», относящиеся к переживаниям героини Милуши после того как она убедилась в измене мужа. Характерная и «уместная» черта в поведении героини исторического романа Салиаса, запомнившаяся Достоевскому, — переодевание в присутствии мужа, о котором Милуша в своем горе позабыла: «Милуша не обращала внимание ни ка что, кроме своей косы, и не заметила движения мужа <…> Милуша сидела на постели, понурившись, и глубоко задумалась, глядя на пол <…> под взглядом Данилы она очнулась, ярко зарумянилось ее лицо и, собрав в руку ворот сорочки, она отвернулась от мужа». [55] Измученная «системой» офицера-ростовщика, героиня Достоевского так же «забывает» о существовании мужа: тягостное молчание, господствовавшее в больших и чистых комнатах держателя кассы ссуд, вдруг прерывается пением Кроткой. И это пение стремительно направляет повесть к трагическому финалу: сначала «падает пелена», затем — бурные и сокрушившие Кроткую признания мужа и, наконец, самоубийство отчаявшейся, не могущей принять любовь мужа женщины.
55
Салиас Е. Пугачевцы. М., 1874. Т. 3. С. 331–332.
Возможно, что Достоевский, размышляя над трагическим концом Кроткой, вспоминал и последние переживания Милуши перед уходом из жизни, и то, что «хищный» герой романа Данила «ее странное спокойствие и молчание <…> не понял». [56] Ростовщик в повести Достоевского, погруженный в собственные думы и выдерживающий «систему», упустил «самое главное, самое роковое», прозвучавшее в словах, невольно вырвавшихся у Кроткой в ответ на бурный, истерический порыв мужа: «Ая думала, что вы меня оставите так…». Рассказ Лукерьи о мгновениях, предшествовавших самоубийству, также имеет сходство (разумеется, отдаленное и ситуативное) с описанием в «Пугачевцах» психологического состояния Милуши накануне последнего решения: «Милуша села в углу избы перед новым столом, оперлась лицом себе на руки и просидела так неподвижно и молча около часу…». [57]
56
Там же. С. 450.
57
Там же. С. 453.
В дальнейшем продолжалась интенсивная работа над характером героя повести, о чем свидетельствуют наброски, сделанные приблизительно в середине ноября и предшествующие черновому автографу связной редакции рассказа, датированного Достоевским 19 ноября. Здесь даны два варианта заглавия («Кроткая. Запуганная»), содержится много конкретных композиционных и стилистических указаний: «С строгим удивлением. С горстку. Всё это будет возрастать (то есть впечатление в дальнейшем)»; «В самом конце уже после: я хожу, хожу, хожу — я не знаю, презирала она меня или нет»; «Мелькающие фразы непременно в конце: „Я хотел перевоспитать характер“. Последняя фраза: „Нет, однако же, как же теперь быть“» (XXIV, 326, 329, 332).
Черновой автограф связной редакции трижды прерывается набросками, и дата «19 ноября», в сущности, фиксирует момент, когда Достоевский приступил к новой и весьма решительной правке рукописи. Последним в ряду многочисленных подготовительных и черновых материалов является оглавление, возникшее, должно быть, уже в конце ноября, когда началась работа Достоевского над наборной рукописью.
На окончательную отделку текста повести и написание предисловия к ней «От автора» ушла, видимо, почти вся последняя декада ноября. Несколько задержала работу болезнь, о которой сообщал 21 ноября Достоевский К. И. Масленникову: «…я заболел и ничем не занимался, а теперь подавлен моими занятиями». Печатный текст повести существенно отличается от черновой рукописи. Многие мотивы и эпизоды отпали: рассказ Кроткой о пикнике и пирожках, публикация в «Московских ведомостях», посещение героем шлюхи (см.: XXIV, 325, 341, 355). Подвергнул Достоевский текст черновой рукописи и значительной стилистической правке. Изменения коснулись и образа героя-ростовщика, который в черновой рукописи больше подходил под разряд «хищных» типов. [58] В печатном тексте мотивы чрезмерной, умышленной жестокости смягчены. Изменения в психологическом портрете героя были вызваны серьезными внутренними «эйдологическими» причинами. Они прямо связаны с переменами в эмоциональном строе повести и перераспределением трагических мотивов: некоторые утратили первоначальную резкость и были частично сокращены (сладострастие, касса ссуд, почти садистская система укрощения), другие, напротив, были усилены и лейтмотивом с постепенным усилением к финалу проведены через весь монолог героя: молчание, «суд», смерть и апокалипсическое видение планеты мертвецов.
58
Так, «система» героя была в черновой рукописи явно агрессивней: «Главная моя мысль была, чтоб не мямлить, не лизаться в самом начале, не просить прощения ни в чем, не оправдываться, а р-разом поразить воображение! Ошибить его, испугать его, если надо…» (XXIV, 351).
Офицер-ростовщик [59] «Кроткой», как большинство героев Достоевского, — своеобразный философ и в этом своем качестве потомок антиквара из «Шагреневой кожи» и Гобсека из одноименной повести Бальзака. Герой Достоевского мстит обществу подобно Неизвестному из драмы Лермонтова «Маскарад». Частично и жизненный путь ростовщика Достоевского напоминает биографии пушкинского Сильвио («Выстрел»), и лермонтовского Неизвестного, который, покинув свет, познал иной мир («общество отверженных людей») и поклонился «деньгам». [60]
59
Сочетание двух столь различных профессий восходит у уголовному процессу 1866 г.: убийство студентом Даниловым ростовщика (и отставного капитана) Попова и его служанки Нордман.
60
«Наш анонимный ругатель далеко еще не тот таинственный незнакомец из драмы Лермонтова „Маскарад“ — колоссальное лицо, получившее от какого-то офицерика когда-то пощечину и удалившееся в пустыню тридцать лет обдумывать свое мщение», — писал Достоевский в 1877 г., гиперболизируя сюжет драмы Лермонтова (XXV, 128).
Герой Достоевского знаком с произведениями современных философов (Д. С. Милль), обладает тонким эстетическим вкусом. Самый язык его — язык, присущий образованному и мыслящему человеку 1870-х годов. Достоевский передал герою повести свою любовь к роману А.-Р. Лесажа «Жиль Блаз» и к «Фаусту» Гете. Характерно, что к цитируемым закладчиком словам Мефистофеля: «Я — я есмь часть той части целого, которая хочет делать зло, а творит добро…» («Фауст», ч. I, «Кабинет») Достоевский обратится еще раз в набросках к «Дневнику писателя», «перевернув» афоризм: «Какая разница между демоном и человеком? Мефистофель у Гете говорит на вопрос Фауста: „Кто он такой“ — „Я часть той части целого, которая хочет зла, а творит добро“. Увы! человек мог бы отвечать, говоря о себе совершенно обратно: „Я часть той части целого, которая вечно хочет, жаждет, алчет добра, а в результате его деяний — одно лишь злое» (XXIV, 287–288). [61]
61
Автобиографические мотивы ощутимы в первоначальных набросках к «Кроткой»: «О, я люблю поэтов с детства, с детства. Я оставлен был один в школе, по праздникам (никогда прежде о школе), с товарищам «я не был товарищ, меня презирали. Мне только что прислали 3 целковых, и я тотчас же побежал купить „Фауста" Губера, которого никогда не читал» (XXIV. 330). Ранее в набросках к некрологу Жорж Санд писатель среди других своих сильных юношеских читательских впечатлений называет и перевод Э. И. Губера «Фауста»: «Жорж Санд. Моя юность „Фауст“ Губера. „Ускок“. Училище» (XXIV, 219).
Труднейшая задача, стоявшая перед Достоевским в процессе работы над «Кроткой», — это поиски верного «тона», специфической повествовательной формы, способных передать трагизм «факта», одновременно «простого» и «фантастического». Естественно, что поискам верного «тона», структуре внутреннего монолога уделено значительное место в первоначальных черновых набросках. Показательно стремление Достоевского избежать чрезмерной «психологии»: «Главное: без психологии, одно описанье, до самого падения в ноги, и там уж он объясняет всё: как он ее любил, как он, может быть, ломался, но это простительно» (XXIV, 317). Еще важнее развернутое объяснение необычной формы монолога: «Само собою, что вылетают слова слишком нетерпеливые, наивные и неожиданные, непоследовательные, себе противуречащие, но искренние, хотя бы даже и ужасно лживые, ибо человек лжет иногда очень искренно, особенно когда сам себя желает уверить в правде своей лжи.
Как бы подслушивал ходящего и бормочущего» (XXIV, 319).
Из этой заметки родилось знаменитое предисловие «От автора» с объяснением «фантастичности» формы произведения и отсылкой к авторитету В. Гюго: «Но отчасти подобное уже не раз допускалось в искусстве: Виктор Гюго, например, в своем шедевре «Последний день приговоренного к смертной казни» (…) допустил еще большую неправдоподобность, предположив, что приговоренный к казни может (и имеет время) вести записки не только в последний день свой, но даже в последний час и буквально в последнюю минуту».
Повесть В. Гюго Достоевский вспоминает в 60-х гг. (IX, 429–430, 432, 433, 449) [62] и позднее, в частности в набросках к февральскому выпуску «Дневника писателя» за 1876 г.: «Впечатления, описания которых, час за часом, минута в минуту, нам передал В. Гюго в бессмертнейшем произведении своем „Condamn'e ^a mort"» (XXIV, 128). Вполне вероятно, что и обращение Достоевского к читателям «От автора» родилось по аналогии с предисловием Гюго к первому изданию повести. [63]
62
А впервые книгу Гюго Достоевский цитирует в прощальном письме к брату (Михаилу Михайловичу) из Петропавловской крепости 22 декабря 1849 г.
63
Достоевский колебался, избрать ли ему форму монолога или предпочесть «записки», как у Гюго. Об этом свидетельствует такая черновая запись: «Револьвер. По покатой инерции ослабления чувства. Фу, какой я вздор написал» (XXIV. 318). Герой повести Гюго так сам (в шестой главе) объясняет происхождение своих листков: «Почему бы мне в моем одиночестве не рассказать себе самому обо всем том жестоком и неизведанном, что терзает меня? Материал, без сомнения, богатый; и как ни короток срок моей жизни, в ней столько еще будет смертной тоски, страха и муки от нынешнего и уж последнего часа, что успеет исписаться рука и иссякнут чернила. Кстати, единственное средство меньше страдать — это наблюдать собственные муки и отвлекаться, описывая их» (Гюго В. Собр. соч.: В 15 т. М., 1953. Т. 1. С. 235).
Близка форма монолога в «Кроткой» и к тому внутреннему монологу Жана Вальжана в «Отверженных», который предшествует решению, коренным образом изменившему жизнь героя. Видимо, хорошо помнил Достоевский и своеобразное «предисловие» писателя к внутреннему монологу Жана Вальжана. Гюго писал, предваряя внутренний монолог героя: «Люди, конечно, разговаривают сами с собой; нет такого мыслящего существа, с которым не случалось бы этого. Быть может даже, слово никогда не представляет собой более чудесной тайны, нежели тогда, когда оно, оставаясь внутри человека, переходит от мысли к совести и вновь возвращается от совести к мысли. Только в этом смысле и следует понимать часто встречающиеся в этой главе выражения вроде: „он сказал“, „он воскликнул“. Мы говорим, мы беседуем, мы восклицаем в глубине своего „я“, не нарушая при этом нашего безмолвия. Все внутри нас в смятении, все говорит за исключением уст. Реальные душевные движения невидимы, неосязаемы, но тем не менее они реальны». [64] Гюго «озвучивает» внутренний монолог Жана Вальжана, условность выражений типа: «он сказал», «он воскликнул». Достоевский избирает иную форму, превращаясь в «стенографа», записывающего случайно подслушанный монолог человека, который не может не говорить, но, конечно, не подозревает, что его кто-то слышит.
64
Гюго В. Собр. соч. М., 1954. Т. 6. С. 264.
Дважды в первоначальных набросках упоминается Шекспир: «Ричард Шекспира», «Купил Шекспира» (XXIV, 330, 331). Возможно, именно Шекспир «подсказал» Достоевскому форму исповедального монолога героя, речь, обращенная к миру, к невидимым слушателям. Сбивающаяся, мечущаяся в поисках оправдания и истины речь офицера-ростовщика сродни монологам Отелло [65] в последнем акте трагедии Шекспира, а также монологу Ричарда III в одноименной хронике, где герой-злодей с предельной искренностью, отметая жалкие оправдания, выносит себе смертный приговор.
65
Особенно словам Отелло во 2-й сцене 5 действия трагедии
Моей женой, моей женой! Какой?Нет у меня жены… О. тяжело!..О страшный час! о час невыносимый!Мне кажется, сейчас луна и солнцеЗатмятся совершенно. — и земляОт ужаса под нами затрясется