Дневник русской женщины
Шрифт:
— Уйдём отсюда, бабушка, милая, уйдем скорее, — старалась я её поднять с кресла. Но старушка не двигалась с места, точно загипнотизированная гневом дочери.
— Ишь, чего захотели! что выдумали. Пусть всё идет мальчикам, так вам и надо… подлые…
И каждое слово этой женщины, как удар ножа, отзывалось во всём существе моём. Я столько выстрадала от неё, что, кажется, сил нет более, а она всётаки ищет ещё что-нибудь новое.
А бедная Надя тихо шептала:
— О, как мама рассердилась! Лиза, Лиза, и зачем это ты выдумала?
Бедная, глупая девочка! напрасно её разуверять, всё равно не поверит.
Я поспешила скорее увести бабушку.
И среди этой бездны нравственной мерзости, среди всего, что приходится мне переносить — воспоминание об этом вечере в Бусико являлось единственной светлой точкой в моей измученной душе. Как хорошо он говорит! Как он добр ко мне!
Казалось, что его слова издалека поддерживали во мне бодрость духа, энергию, гордость…
Вечером бабушка долго молилась и, укладывая меня спать, по обыкновению — перекрестила с особенно торжественным выражением лица.
— Спи, Бог с тобою! И ты ведь немало от неё натерпелась… Ох-хо-хо, грехи наши тяжкие!..
12 апреля/30 марта.
Я совсем устала от переездов по железной дороге, устала от всего. Я разбита и физически, и нравственно, чувствую себя совсем плохо… Сил нет оставаться здесь после всей этой истории… Не стану дожидаться утверждения духовного завещания, уеду в Москву к тёте, она зовет к себе на Пасху. Вчера послала за сестрой и целых три часа упрашивала её принять доверенность и окончить дело. Она не соглашалась, всё боялась “напутать” и “не так сделать”. А чего проще: теперь осталось только деньги получить да разделить поровну. Наконец, она поняла и согласилась. Бабушка поглощена говением и бесконечными великопостными службами. Моё присутствие в маленькой квартире, постоянные поздние возвращения домой — беспокоят её и отвлекают в сосредоточении на благочестивых мыслях. Когда я вчера сказала ей, что собираюсь уехать, она не стала удерживать меня.
— Кабы другое время — а теперь поезжай. Дни такие великие настали… Доживу ли до будущей страстной седмицы? Бог весть,— так надо теперь помолиться…
Всё это не мешает ей самой приготовлять мне ежедневно к утреннему чаю яйца всмятку… Накануне страстной-то недели! Но бедная бабушка молчит, подчиняясь требованиям неведомого, чуждого ей прогресса.
Москва. 15/2 апреля.
Приехала к тёте {Тётя — Евпраксия Георгиевна Оловянишникова.}. Она, по обыкновению строгая, сдержанная, всегда критически смотревшая на курсистку-племянницу, на этот раз обняла и поцеловала меня, с видимым удовольствием, оглядывая моё парижское траурное платье.
— Наконец-то на человека стала похожа! Одета прилично и причёска по моде, и как ты похорошела! Боже мой! Повернись-ка… Да-да! Вот что значит Париж!
Все двоюродные братья, женатые и неженатые члены многочисленной семьи тоже говорили мне комплименты. Я удивлялась. Туалет — до сих пор оставался для меня непроницаемой тайной, и я была радехонька вместе с поступлением на курсы одеть традиционное платье курсистки: черную юбку и простенькую блузу. Прическа — то же самое. Сколько ни учили меня завиваться, причесываться, — я не изменяла гладко причёсанным волосам в одну косу. В Париже я невольно усвоила общую манеру — пышно взбивать волосы и делать тщательную прическу. И никак не воображала, что вместе с платьем это произведёт такой эффект. И, под влиянием всех этих похвал и комплиментов, посмотрелась в зеркало. Ну да, действительно, что-то не видать прежней курсистки.
Тётя была очень довольна, и не удержалась, намекнув, что её приглашение было не без дипломатической подкладки: есть жених в виду…
Я вспомнила совет Ленселе, и рассмеялась. Как кстати, если бы тётя знала! что же, посмотрим, что за жених.
И я последовала за тётей в изящную маленькую гостиную, любимое место её интимных разговоров. И садясь у ног её на пушистом бархатном ковре, шутливо сказала:
— Если вам пришла такая охота заниматься сватовством… — к вашим услугам.
— Нет, Лиза, — на этот раз нечего смеяться. Пока ты училась на курсах, — тётя с сожалением вздохнула, в тоне её голоса зазвучало бесконечное снисхождение к людской глупости, — так уж и быть… Но теперь — курсы кончены, пора и замуж. Ты вздумала ещё изучать юридические науки — а много ли потом заработаешь? Тебе уж 25 лет; средства у тебя небольшие, вечно одна. А ведь в Писании сказано: “не добро человеку быть одному”… помнишь?
Ещё бы не помнить! С детства заученные тексты точно выжжены в памяти, и, несмотря на всё желание, — никак не забываются.
— Ну, так вот. Партия представляется превосходная. Не только для тебя — для своей дочки я не желала бы лучше.
И тётя горестно вздохнула. Бедная, она второй год страдает в своей уязвлённой материнской гордости; её единственная дочь, которую предназначали неведомо какому миллионеру и шили приданое во всех монастырях Поволжья, — влюбилась в бедняка-репетитора, студента и обвенчалась самым романическим образом. Второй год прошёл; он очень мало зарабатывает литературным трудом, и кузина должна сама себя содержать {Ю. Балтрушайтис и М. Оловянишникова.}… Этого ли ожидала тётя, мечтая о дворце для своей Тани!
Наши курсистки из интеллигенции, бывало, возмущались, когда слыхали подобные воззрения на брак. А я так вполне понимаю их: в нашем купеческом быту всё счастье, всё благополучие жизни построено на деньгах. И вот тётя искренно думала устроить хоть моё счастье, если не удалось создать его для родной дочери.
И я, тронутая, протянула руку.
— Очень вам благодарна, милая тётя, но…
— Послушай, Лиза, зачем “но”? Дело серьёзное. Это товарищ по университету Таниного мужа, Соколов, прекрасно кончил курс, занимается у отца на фабрике… богачи страшные… Он слыхал о тебе; хочет познакомиться. Вот завтра ты поедешь к Тане, он у неё бывает каждый день…
Я молчала. Всё это говорила тётя так ясно, так неоспоримо разумно… одного только тут не хватало: любви…
Москва, 18/5 апреля.
Сегодня день рождения кузины. Тётя не поехала её поздравлять, очень устала от церковных служб, а послала подарки со мной.
Кузина — нарядная, весёлая, счастливая — встретила меня в прихожей, смеясь с особенным лукавым видом. Очевидно, она действовала заодно с тётей…
Я сделала вид, что ничего не замечаю. В столовой сидели друзья её мужа — их было двое — один пожилой, а другой молодой. Кузина представила их. Пожилой оказался художником, а молодой тем “женихом”, о котором говорила тетя. Я взглянула на него с предубеждением. Но нет, в нём ничего особенного не было: спокойные, слегка расплывчатые русские черты лица, внешность, если не красивая, то и не безобразная.
Он свободно, непринужденно заговорил со мною о загранице, о литературе, об искусстве, оказался чрезвычайно начитанным и очень интересным собеседником. Кузина с тонким тактом вставляла в разговор свои замечания; муж её и художник спорили о каких-то вопросах. Время пролетело незаметно до полуночи; я стала собираться домой.
Кузина живёт на Пречистенке, тётя на Покровке, а он — на Таганке. Дорога предстояла длинная, и мы пошли вместе пешком.
Я уже начинала находить моего собеседника симпатичным, когда он случайно упомянул о своей сестре.
Я слыхала, что у него есть сестра — некрасивая и очень несчастная одинокая девушка. И мне захотелось узнать, как он к ней относится, такой ли он хороший брат, как говорила кузина. Кстати, он как раз рассказывал, что ездил с ней прошлым летом в Норвегию и жаловался, что с ней “невозможно путешествовать, все устаёт, ходить не может”…
— Отчего же вы не сообразовались со здоровьем вашей сестры? — спросила я.
— А мне-то что до неё за дело?! — откровенно признался он… — Я ведь не для неё ехал, а для собственного удовольствия.