Дневник. 1901-1921
Шрифт:
Сегодня приехала Олдорша с нянькой, Надюшей и Бертой. Дождь. У нас обедал Анненков и Лидия Николаевна. Пиво и белое вино.
29 апреля. Коля лежит у меня в комнате и вдруг:
– Папа, я думаю, что из обезьян делается человек. Обезьяна страшно похожа на человека, только бороды у нее нету.
Коля сегодня за ужином с Егоркой об чем-то разговаривал. Егорка безбожно лгал. Я сказал: смотри, Егорка, не ври, Бог накажет.
Коля: – Но ведь же сам так и сделал, что человек врет… Сам делает и сам наказывает…
Детерминизм и свобода воли… Если б я сам не слыхал, не поверил бы. Егоркин папа – повар. Он с важностью говорит: 20 р. в месяц получает.
Конец апреля. Лида: – Сколько на свете есть Петербургов? – Один. – А Москвов? – Тоже одна. – Каждой станции по одной.
19 мая. Был у Репина: среда. Он зол как черт. Бенуашка*, Филосошка! За столом так и говорит: «Но ведь он бездарен, эта дрянь Филосошка!» Это по поводу письма Философова, где выражается сочувствие Бенуа (в «Речи»). Я возражал, он махал рукою. Художник Булатов играл на гитаре и гнусно пел. Дождь, туман. У меня ящерица и уж: привез к Колиным именинам. Работы гибель – и работа радостная. Писать о Уитмене и исправлять старые статьи. Продал книгу в «Шиповник». Маша не сегодня завтра родит. Настроение бодрое: покончил с Ремизовым, возьмусь за Андреева. После Андреева Горький: по поводу «Городка Окурова» хочу статью подробную писать. После Горького – Ценский – и тогда за Уитмена и за Шевченка – в июле. Шевченко войдет в критическую книгу, а Уитмен отдельно*. Весь июль буду писать длинные статьи, а июнь писать фельетоны. 10 же дней мая, о, переделывать, подчищать – превосходно. И потом в литературном обществе лекцию о Шевченко. Идеально! Сегодня читал Псалтырь.
Июнь который-то. Должно быть, 20-й. Оля Ямпольская – таланты приживалки. Унылая скульпторша. Полипсковский вчера приехал с женою. Жена – демонстративно прозаична. Все женщины прозаичны, но они это скрывают, а она даже и не знает, что нужно скрывать. Груба, громка, стара… Он говорит напряженно; самовлюбленно, как будто горло у него сдавленное. «Офицеры» у нас, – ужас. Маша не сегодня завтра родит. Завтра с утра едет в лечебницу Герзони. Я познакомился с Короленкой: очарование. Говорил об Александре III. Тот, оказывается, прощаясь с киевским губернатором, громко сказал:
– Смотри мне, очисти Киев от жидов.
По поводу «Бытового явления». Издает его книжкой, показывал корректуру – вспомнил тут же легенду [125] , что Христос в Белоруссии посетил одного мужика, хотел переночевать, крыша текла, печь не топлена, лечь было негде:
– Почему ты крыши не починишь? Почему у тебя негде лечь?
– Господи! я сегодня умру! Мне это ни к чему.
(В то время люди еще знали наперед день своей смерти.) Христос тогда это отменил.
125
У меня в статье о нем указано, как он любит легенды. – К. Ч. (Здесь и далее к примечаниям автора дневника нами добавлена его подпись.)
Земские начальники, отрубные участки, Баранов, финляндский законопроект, Бурцев и все это чуждое мне, конкретное – не сходит у него с языка. О Горьком он говорил: с запасом сведений, с умением изображать народную речь, он хочет построить либо тот, либо другой силлогизм. Теперь много таких писателей, – например, Дмитриева.
Я предложил ему дать несколько строк о смертной казни, у меня зародился план – напечатать в «Речи» мнение о смертной казни Репина, Леонида Андреева, Короленки, Горького, Льва Толстого!*
Пошел с Татьяной Александровной меня провожать – пройтись. Осторожный, умеренный, благожелательный, глуховатый. Увидел, что я босиком, предложил мне свои ботинки. Штаны широкие обвисают.
Фельетон об Андрееве у меня застопорился. Сижу за столом по 7, по 8 часов и слова грамотно не могу написать.
Татьяна Александровна тревожно, покраснев, следила за нашим разговором. Как будто я держал пред Короленкою экзамен – и если выдерживал, она кивала головою, как мать.
Конфеты были Жоржа Бормана, а море – очень бурное. Белые зайцы. У меня теперь азарт – полоть морковь.
20 июня. Анатолий Каменский и его товарищ у нас. Ехал в трамвае с господином, у которого ноги попахивали. Он вынул карточку и написал: «Вам необходимо вымыть ноги и переменить чулки. Анат. Каменский». Дурак! Вечером у Короленка – Редько – пошли проводили на станцию. Говорили о спиритизме. Короленко на точке зрения Бюхнера – Молешотта. Рассказывал о проф. Тимирязеве – весельчак: проделывал тончайшие работы, напевая из оперетки. И его враг, другой профессор, живший в нижнем этаже, – всегда возмущался: как серьезный ученый может напевать. Идиллия! Склад ума у Короленка идиллический. Вчера он рассказывал о своих дочерях: как где-то в славянских землях их встретили тамошние крестьянки, разговорились и дали дочерям яиц и ягод:
– За то, что вы умеете по-нашему (по-хорватски?) говорить.
Идиллия!
24 июня. Маша уехала в город. Тайком пробралась. У меня в то время сидели Татьяна Александровна и Короленко. Короленке я чаю не дал, он говорил о Гаршине: «был похож в бобровой шапке на армянского священника». Рассказывал о Нотовиче. (Оказывается, Короленко начал в «Новостях»; был корректором, и там описал репортерски драку в Апраксином переулке.) Один корреспондент (Слово-Глаголь) прислал Нотовичу письмо: кровопийца, богатеете, денег не платите и т. д. Нотович озаглавил «Положение провинциальных работников печати» и ругательное письмо тиснул в «Новостях» как статью. – Потом я пошел с ним к Татьяне Александровне. По дороге о Луговом, после о Бальмонте, о Врубеле, о передвижниках и т. д., о Мачтете и Гольцеве.
Репин об Андрееве: это жеребец – чистокровный.
О Розанове: это баба-сплетница.
7 июля. С Короленкою к Репину. Тюлина он так и назвал настоящей фамилией: «Тюлин» – тому потом прочитали рассказ, и он выразился так:
«А я ему дал-таки самую гнусную лодку! Только он врет: баба меня в другой раз била, не в этот». Тюлин жив, а вот «бедный Макар» скончался*: его звали Захар, и он потом так и рекомендовался: «Я – сон Макара», за что ему давали пятиалтынный.
«Таким образом, если я сделал карьеру на нем, то и он сделал карьеру на мне».
У Репиных на летней террасе: m-me Федорова и Гржебин. Короленко был в ударе. Рассказал, как по Невскому его везли в ссылку четыре жандарма в карете, и люди, глядя на карету, крестились, а потом передавали его от сотского к десятскому, к заседателю и в конце концов – к бабе Оприське. У И. Е. в мастерской картина «Пушкин и Державин» сильно подвинулась вперед. Общий тон мягче: генерал (Барклай де Толли) заменен отцом, рядом с Паганини еще воспитатели, вольница заменена рыдающими запорожцами, в «Крестном ходе» – переделки.
Неделю назад у меня родился сын.
10 июля. Бессонница. Лед к голове, ноги в горячую воду. Ходил на море. И все же не заснул ни на минуту. В отчаянии исковеркал статью об Андрееве* – и, чтобы как-нб. ее закончить, прибег утром к кофеину. Что это за мерзость – писание «под» стакан кофею, под стакан крепкого чаю и т. д. Свез в город – без галстуха – так торопился, в поезде дописывал карандашом. Гессен говорит: растянуто. В редакции Клячко с неприличными анекдотами доминирует над всеми. О. Л. Д’Ор просил отвезти О. Л. Д’Орше деньги. Я взял извозчика, приехал – она у Поляковых. Там Аверченко, вялый и самодовольный. Жил с Олей Поляковой. Я с ним облобызался – и, под предлогом, удрал к Татьяне Александровне.