Дневники русских писателей XIX века: исследование
Шрифт:
И т. д.
Прямая линия – это бог. Узкие места – это приближение к смерти, и рождение. В этих местах ближе бог. Он ничем не скрыт. А в середине жизни он заглушен сложностью жизни <…>» (52, 110).
Аналогичную эволюцию претерпевают и другие образы дневника. Этапы эволюции соответствуют двум периодам жизни писателя – до духовного переворота и после него. С начального периода ведения дневника (конец 40-х годов) до середины 60-х годов, структуру человеческого образа у Толстого определяет его взгляд, сформулированный в записи от 4 июля 1851 года и соответствующий принципу построения художественного образа: «Мне кажется, что описать человека собственно нельзя; но можно описать, как он на меня подействовал» (46, 67). Динамика и диалектика являются центральными понятиями, которые Толстой приписывал человеческому характеру. Для Толстого неприемлем односторонне-статичный подход к человеку. Толстой оценивает личность исходя из принципа целостности человеческого характера и противопоставляет этот принцип подходу к человеку своих знакомых из литературной среды: «25 октября <1856 г.> <…> У моих приятелей литераторов, старых холостяков, у всех одна общая грустная черта: встречаясь с человеком, они считают необходимым вперед определить себе его характер и потом это мнение берегут, как красивое произведение ума. С таким искусственным, мелким зрением нельзя любить и поэтому знать человека. Валерия – цельная натура, поэтому надо особенно осторожно обращаться с ней» (47, 199). В соответствии с этой установкой создаются разные группы образов дневника докризисного периода. Этот принцип изображения характера лучше всего проследить на двух типичных образах – самого близкого Толстому человека Т. А. Ергольской и чаще всех упоминаемого из писателей И.С. Тургенева.
О Ергольской у Толстого на всю жизнь сохранились самые теплые и сыновние воспоминания: с раннего детства она заменяла ему мать. Поэтому неожиданными кажутся те строки дневника, в которых звучат резкие и критические нотки в ее адрес. Однако более глубокий анализ показывает, что дело здесь не в критике, не в оценке, а в общем принципе, которым руководствуется писатель в подходе даже к самому дорогому человеку. Особенностью данного подхода является еще и то, что автор дневника берет на себя смелость судить не о неустановившемся, развивающемся характере, а о натуре сложившейся, в известном смысле типической.
В Ергольской Толстой выделяет две стороны – коренное свойство ее натуры и черты, взращенные ее социальным положением: «<…> Тетенька Т. А. Она прелесть доброты» (12.06.56); «Тетенька Т. А. удивительная женщина. Вот любовь, которая выдержит все» (1.07.56); «Что за прелесть тетенька Татьяна Александровна, что за любовь!» (11.07.56) и «Т. А. даже мне неприятна. Ей в 100 лет не вобьешь в голову несправедливость крепости» (28.05.56); «<…> добродушная деспотка тетка» (31.05.56); «Скверно, что я начинаю испытывать тихую ненависть к тетеньке, несмотря на ее любовь» (12.06.56).
Однако образ Ергольской строится у Толстого не только на антагонизме социальных и природных характеристик. Здесь отчетливо проступает тот самый принцип впечатления, которое, по Толстому, производит на нас любой человек. А человек может производить впечатление не только постоянными свойствами своего характера, но и случайными или второстепенными признаками. Подобное воздействие представляется Толстому не единичным актом; оно складывается из суммы разных, несхожих ситуаций, раскрывающих личность с различных сторон: «<…> Я с тетенькой был сух. Она все та же. Тщеславие, маленькая красивая чувствительность и доброта» (19.05.56); «Один порок тетеньки – любопытство» («Записная книжка», июль 1856 г.); «Еще бы это было ничего, что Татьяна Александровна примерно сладко слушает вас, но вдруг она скажет такую» (так в подлиннике: «Зап. кн.», т. 47, с. 195).
Такая же диалектика свойственна и дневниковому образу И.С. Тургенева, с той лишь разницей, что по мере развития отношений между двумя писателями негативная оценка характера автора «Записок охотника» усиливается и достигает кульминации в печально знаменитом эпизоде их ссоры. И здесь Толстой изначально стремится к объективности и строит образ из противоречивых характеристик, которые воссоздают личность целостно: «Приехал Тургенев. Он решительно несообразный, холодный и тяжелый человек, и мне жалко его» (5.07.56); «Тургенев дитя» (10.02.57); «Он <Тургенев> добр и слаб ужасно» (24.02.57); «Тургенев ни во что не верит, вот его беда, не любит, а любит любить» (25.02.57); «Тщеславие Тургенева, как привычка умного человека, мило» (26.06.57); «Тургенев мною ложно был поминаем» (28.02.57).
Однако уже в дневниках второй половины 50-х – начала 60-х годов в образной характеристике Тургенева намечается та тенденция, которая станет главенствующей в послекризисный период. Усиливающаяся неприязнь писателя к своему старшему коллеге порождает едва уловимую бессознательную психологическую компенсацию, которой кризис придаст впоследствии мощный энергетический заряд и которая оформится в комплекс религиозного всепрощения: «<Тургенев> тяжел невыносимо» (4.09.58); «Тургенев (дрянь)» (9.10.59); «Глупый Тургенев» (13.10.60); «Замечательная ссора с Тургеневым; окончательная – он подлец совершенный, но я думаю, что со временем не выдержу и прощу его» (25.06.61).
Последствием духовного кризиса для системы образов дневника стали две тенденции: 1. Человек (его внутреннее содержание и поступки) стал оцениваться с точки зрения религиозно-нравственного учения Толстого; 2. Этот критерий, которого писатель неуклонно придерживался все последние 30 лет своей жизни, в силу его категоричности и прямолинейности обусловил преимущественно отрицательные характеристики большинства образов дневника. В основе подхода позднего Толстого к человеку лежит принцип духовности, но духовность понимается писателем исключительно как религиозная духовность. Дополнительным источником негативных оценок является неспособность самого Толстого во всем следовать своему учению. Открытие религиозно-нравственной «истины» не приносит писателю душевного покоя, не способствует обретению семейного мира. Конфликт сознания и действительности обостряет невротическое заболевание, что отчетливо сказывается на отношении писателя к близким, знакомым и случайно виденным людям: «23 апреля 1884 г. <…> Хочется знать истину и осуждать других, но делать ее не хочется» (56, 88).
В образах послекризисного периода утрачивается динамика и диалектика; главенствующее место занимает схематизм, порожденный догматикой «учения». Не укладывающийся в рамки требований характер получает негативную оценку, в которой главными критериями являются отсутствие духовности, аналогичное безмыслию (глупости, младенчеству), и «роста жизни» (религиозно-нравственного перерождения).
Критика подобных характеров сочетается у Толстого со стремлением внести в отношение к «заблудшему» (порочному) человеку элемент христианского прощения, жалости: «Полонский интересный тип младенца, глупого, глупого, но с бородой и уверенного и не невинного» (49, 89); «<…> жалкий Фет со своим юбилеем. Это ужасно! Дитя, но глупое и злое <…>» (50, 23); «<…> Пошел к Озмидову. Унылость. Он умственно больной, но хороший <…> и Фет жалкий, безнадежно заблудший» (50, 65).
Нередко в дневнике встречаются групповые образы, которым дается оценка с тех же позиций, что и отдельным индивидуумам. Это не всегда паломники Ясной Поляны или случайные встречные. К коллективным образам относится и домашний круг Толстого. И та и другая группа рассматривается критически, с позиций утвердившегося в сознании писателя религиозно-нравственного императива: «<…> После обеда <…> пришла учащаяся на акушерских курсах <…> потом три студента <…> Студенты ужасны. Молодое сумасшествие еще бродящее. Фразы, слова, отсутствие живого чувства, ложь на лжи – ужасно» (50, 35); «<…> Дома толпа праздная, жрущая и притворяющаяся. И все хорошие люди. И всем мучительно» (50, 75).
Помимо критической направленности в дневнике намечается и другая тенденция – оправдание человека, его естественных слабостей и недостатков. Однако оптимистические нотки, нотки надежды на обретение света истины, луча веры идут на убыль с начала 1900-х годов. Если в дневнике последнего двадцатилетия XIX в. четко зафиксированы обнадеживающие мотивы в оценке хорошо известных и уважаемых Толстым людей, то позднее намерение оправдать, поверить в просветление сознания не находит отражение в толстовской летописи; о них мы узнаем из других источников: «<2 октября 1889 г.> Он <Фет> на мои грешные глаза непохороненный труп. И не правда. В нем есть жизнь. Бьется эта жилка где-то в глубине» (50, 151); «<28 мая 1896 г. > Танеев, который противен мне своей самодовольной, нравственной и, смешно сказать, эстетической (настоящей, не внешней) тупостью и его coq du villager’ным <первое лицо, общий баловень> положением у нас в доме» (53, 96). Тем не менее Танеев – желанный гость в доме Толстых, его часто приглашает сам хозяин, с удовольствием слушает его игру и подолгу беседует с ним. В дневнике Танеева зафиксирован факт приглашения Толстым композитора, переданного через Софью Андреевну.
Исключительно важное место в дневнике занимают образы родных и близких Толстого, прежде всего жены и детей. Несмотря на различия в их отношении к главе семейства и далеко не одинаковое отношение самого писателя к каждому из членов семьи, все они в равной степени включены в сферу толстовского религиозно-нравственного учения и подвержены критике с известных позиций. Временной интервал, который отделяет первые попытка Толстого разобраться в характере и особенностях мира души Софьи Андреевны и семерых детей от записей, сделанных под диктовку умирающим на станции Астапово писателем, составляет четверть века. За это время большинство детей обзавелось семьей (а некоторые, разведясь, завели новую), подарило стареющему писателю внуков, но заметных изменений к ним со стороны отца не произошло, как не изменились к лучшему взаимоотношения Толстого с женой. Единственным нюансом, который зафиксировал дневник, было чувство мучительного терпения и порой искренней жалости к заблудшим и пребывающим в духовном грехе родным. Члены семьи Толстого представляют в летописи его жизни как бы один групповой портрет, в котором свет и тени распределены в зависимости от степени отдаленности того или другого от солнца духовной истины, исповедуемой писателем. Причем полутона могут с годами меняться пульсирующим образом, то высвечивая ту или иную добродетель, то, напротив, выделяя темноту порока. Напряженные внешние отношения в семье Толстых, отмеченные рядом мемуаристов (в том числе самими членами семьи), не идут ни в какое сравнение с теми болезненными переживаниями писателя за духовный строй детей и спутницы жизни, которые раскрываются в дневнике.