Дневники. 1918—1919
Шрифт:
— А может быть и так, что к самому Петрограду придут и повернут, и пойдут, и пойдут назад.
— Но как же это может быть?
— Не знаю, как может быть: у меня это вера такая.
К вечеру узнаю, что мир подписан, и сообщаю опять хозяйке.
— Вот, — говорит она, — вышло по-моему.
3 Марта. Обратная сила войны... Похабники... Косные души... Костяная сеть... Остается от личности кость — остальное, общее рассеивается в пространстве — вот когда настало время увидеть человека.
Игнатьевна после отъезда хозяев кормила голодных хлебом — я дал ей по 5 рублей за фунт, и она стала кормить меня.
Голодная повестушка [45]
Теперь кусочком хлеба и фунтиком сахару можно приманить к себе человека: вот она теперь, как богатая невеста в прежние времена, думает: правда он любит ее или ходит из-за продовольствия? Между тем он ходил, конечно, из-за нее, только ему нравилось, между прочим, что она в это время существует со своим хозяйственным уютом, самоваром, сухарями, маслом и всякой всячиной.
45
Голодная повестушка. — Вариант рассказа под названием «Насыщение пятью хлебами» (1918) входит в цикл «Голодные рассказы» (Цвет и крест. С. 177–179).
Вселение семейств красногвардейцев в буржуазные квартиры и конец колебаниям Марии Михайловны: он селится у нее для защиты от «вселения», и роман приходит к концу.
Любовался я Игнатьевной: тверская старуха шестидесяти лет, волосы совершенно седые, а лицо молодое, и бодрая, тихая и добрая. Когда ее хозяева уехали из Питера, стала она получать по пять фунтов хлеба в день и кормить голодный люд: тому кусочек, тому кусочек, а себе оставит не больше восьмушки. День пробудет, как хорошо ей: сколько людей подкормила пятью хлебами! бывало, в прежнее время одному рабочему человеку пять фунтов надо, и то недоволен — дай ему каши, сала, молока. А теперь по кусочку в одну шестнадцатую фунта надели человека, и как он уж рад-радешенек, благодарит, благодарит.
Под вечер станет на молитву — спокойна душа! А что немцы идут — Бог с ними! стало быть, так нужно: будь мы хороши, Бог не попустил бы немцев, значит, мы заслужили такое наказание, за наши грехи немцы идут. И то сказать: ежели мы достойны, то и отведет Господь вражью силу, под самый город придут и повернут и пойдут себе домой, как французы в двенадцатом году. Спокойна душой Игнатьевна на вечерней молитве.
Не знал я Игнатьевны с ее пятью хлебами. Забежал как-то к хозяевам ее, говорит — уехали. Разговорились: то, се.
— А как же, — говорю, — хлебные карточки?
— Получаю, — радостно отвечала, — пять фунтов в день.
— Пять фунтов! дайте мне фунтик!
— Ну, что ж!
Отрезала фунт, а я ничего и не знал, что она этот фунт на шестнадцать человек раздает: даю ей пять рублей с полтиной, почем сам покупал у китайца.
Обомлела старуха:
— За что же?
— А такая цена. Хотите, каждый день буду платить за фунт пять с полтиной.
Покачала головой и ничего не сказала. На другой день беру у нее два фунта для приятеля, потом заказ получаю и все пять фунтов по пяти с полтиной беру ежедневно, и платим Игнатьевне 27 рублей с полтиной.
Приходят и теперь к старухе голодные люди — ничего нет для них у Игнатьевны.
Бог подаст!
Денежки откладывала по 2 полтины — до чего дошла: керенками не принимает — настоящими кредитками.
Неспокойная, не спит: видит, электрические лампадки горят и вдруг, неугасимые, потухнут, и их...
— Оружие искали: двадцать человек. Стучали, стучали: «Ломай!» — пол ломали они. Искали оружие, нашли деньги, взяли. На другой день прознали про лишние карточки (уполномоченный при обыске).
И так осталась Игнатьевна без хлеба и без денег и ходит злая-презлая между электрическими лампадками и все на большевиков, все на большевиков валит и просит немца на них.
4 Марта. Обратная сила войны все разрушила — с утра напеваю: «Порешили дело, все кругом молчат».
Еще при занятии Двинска пахнуло мещанством истинным, созданным нашей революцией, а не тем мещанством, которое у нас выражали словом «буржуазия». После занятия Двинска, я слышал, говорили: «А сахар в Двинске стал 16 копеек за фунт». После занятия Пскова в «Правде» стали изображать, как в начале войны, германские зверства: будто бы всех мужчин до 42 лет отправили в Германию. А мужчины до 42 лет свободно выезжали из Пскова и рассказывали, что все это вранье: немцы никого не трогают, и продовольствие стало превосходное. (Ремизов распространяет, что раздают бесплатно по коробке ревельских килек, а есть без хлеба.) На Фонтанке бомба разорвалась, будто бы, по «Правде», брошенная аэропланом, а народ говорил, что это сами большевики бросили, немцы же, напротив, бросают воззвания о том, что несут народу порядок. Это своего рода удушливые газы мещанства. Сначала огнем и газами, а теперь пудрой.
Вечером, вероятно, от голода внезапно заболела голова, едва отлежался — голод настоящий. Кто-то просит написать в сборник, который никогда не выйдет, совещаемся о сибирских детских журналах.
5 Марта. Эти дни проходят как ночи, и когда ночь наступает, то вспоминаем, что было с нами за день, как сон: политика и всё с ней — это как тот шевелящийся хаос, на котором тоненькой струйкой выводится то, что называется именно «сном».
— Сейчас я все, все вспоминаю! вот не забыть бы: выхожу я из столовой голодная, одну капусту ела в разных видах и без хлеба, выхожу на лестницу, а на площадке маленький мышонок хочет юркнуть в какую-нибудь квартиру и не может: все двери заперты. Что я подумала? «Будь, — думаю, — настоящий голод, не оставила бы я так этого мышонка! и так это скоро будет». Тянет меня почему-то этого мышонка погонять, стою на площадке и ногой его — он в одну сторону, добежит до приступочка и назад, гоняла я так его, гоняла зачем-то, вдруг он хватил через площадку и через решетку — бух! в пролет и с пятого этажа летит вниз, как плевок. Я туда, вниз, смотрю, он лежит на спине и ножками слабо дрыгает. Что это значит, к чему это?
Стою над мышонком, вдруг с улицы три военных человека:
— Подождите, — говорят, — не выходите — сейчас летит аэроплан, может бомбу бросить: тут безопасней.
Из столовой человек выходит:
— Русский или германский?
— Германский, белый с крестом.
— Ну, германский не бросит.
Ничего не понимаю: почему германский аэроплан не бросит бомбу, а русский может бросить? Смотрю на мышонка: он уже и ножками шевелить перестал.
Военный говорит:
— Мышонок!
Другой военный:
— Свалился, убился.
Третий военный:
— Вот подождите, скоро их есть будем [46] .
Так пережитое за день как сон вспоминается, а то вдруг что-нибудь этим же днем вспомнится из прошлого давнего и таким близким представится.
Я вспомнил и вижу сейчас к чему-то черную гору в степи, Карадаг [47] . Мы едем вдвоем с охотником киргизом орлов ловить, беркутов. У меня в руке сеть, у него свежевынутое дымящееся кровавое сердце убитого горного барана Архара. На верху горы Карадаг живут беркуты, в домике мы ставим ловушку и кладем в ней кровавое сердце. Долго мы караулим в пещере. Вдруг орел выплывает спокойно так, будто запущенный детский змей, сделал круг и сразу сверху летит камнем, так что шум от него, и падает на кровавое сердце. Мы бросаемся к нему, запутался крыльями, голову запрокинул, клюв открыт, шипит, глаза — черный огонь. Хали живо его уматывал сеткой и, не разбираясь, на седло, и опять мы едем с добычей в аул.
46
...подождите, скоро их есть будем. — Рассказ «Мышонок» (1918) входит в цикл «Голодные рассказы» (Цвет и крест. С. 177).
47
...вижу сейчас к чему-то черную гору в степи, Карадаг. — Ошибка: горы, где Пришвин охотился на архаров, назывались Кызылтау. Запись представляет собой воспоминание о поездке Пришвина в Казахстан (1909); послужила материалом для очерка «Орел» (1918), который вошел в последнюю редакцию повести (1948) «Черный араб» (1910) (см.: Собр. соч. 2006. Т. 2. С. 511–548).
Утренний час: козлы баранов в степь ведут, собаки, мальчишки, женщины окружают нас, радость общая — поймали орла!
И вот как мы орла приучаем к нашему делу: ловить зайцев, лисиц. В юрте от стены до стены мы протягиваем бечевку. На бечевку сажаем орла, привязываем лапы к бечевке, на голову надеваем кожаную коронку и закрываем ею орлиные глаза. Слепой сидит орел на веревочке, а киргизы нет-нет — и пошевелят веревочку. Орел дернется. Еще пошевелят — еще дернется. Вокруг всей юрты сидят киргизы на подушках, смотрят на орла, и все подергивают за веревочку, и орел все дергается, все дергается. Ночь наступает, гости расходятся, и, уходя, каждый пошевелит веревочку, и орел каждый раз дернется. Ночью, кто выходит баранов посмотреть, волков пугнуть — непременно пошевелит веревочку — орел и ночью не знал покоя. А утром опять все, кто входит, кто выходит — все дергают. Есть не дают и день и два, только дергают. У орла уже и перья пошли в разные стороны, нахохлился, голову клонит — раз, два, вот-вот повалится и будет висеть. Качнулся, справился. Еще раз качнулся, еще раз справился. Тогда открывают кожаную коронку, показывают орлу кусочек вываренного или белого мяса — только покажут! А потом дадут съесть. И потом опять на глаза корону и опять шевелят, дергают целый день веревочку. После белого мяса показывают красное, кровавое, дымящееся и пускают орла.