Дневники
Шрифт:
Читал монографию Костомарова. Тенденциозно, плоско, общедоступно,— и все же интересно.
Не работал. В голове шум. Раньше я объяснял это сыростью,— но сейчас подморозило...
25. [III]. Четверг.
Много дней звонил в партизанский штаб, добиваясь материалов о Заслонове. Наконец, сегодня, удалось посмотреть. Фигура очень интересная, драматическая,— а по сцеплению событий возле него — просто удивительная! Вот уже подлинно если о ком писать, так о нем нужно говорить,— “не сказка, а быль”.
Пришел, неожиданно, Никулин, и так же неожиданно принес карточку в столовую Моссовета,— правда, до конца месяца,— но и на апрель обещали!
Моя статья об А. Толстом напечатана в “Красной звезде”,— сокращенная несколько.
Никулин мрачен: немцы в апреле хотят начать наступление, пустили на Харьков 2.000 танков, гвардию... вокруг Москвы нет укреплений, страна расхлябана... литературы нет...— С последним я согласился, а про все остальное сказал, что у нас каждый день — прощеный день, и к посту привыкли, а немцам нас не сожрать!..
В половине двенадцатого приехала Анна Павловна. В семь часов вечера моя дочь Маня отравилась купоросом, взяв его из “Химик-любитель”. Приняла чайную ложечку. Единственно, что ее может спасти — у Анны Павловны случайно оказалось поллитра молока. Девочка, перепугалась, сразу же выпив, сказала матери. Анна Павловна дала ей молока. Через полчаса приехала карета скорой помощи. Как только Анна Павловна пришла, мы позвонили в больницу Склифосовского. Там сказали — опасности для жизни нет, спит. Девочку потрясло ее пребывание в ремеслен-
297
ном училище, попытка дочери Любы — племянницы Анны Павловны,— двенадцатилетней, выброситься из окна, т.к. Люба хочет выйти замуж и дочь ревнует; у соседки — сестре ее приказано в 24 часа покинуть Москву, т.к. сын оказался врагом народа, а дочь сестры умирает от туберкулеза. Кроме всего это — Маня мечтательна, живут они плохо, денег я даю мало, а ей хочется “замков”, читает Чарскую, вчера смотрела “Леди Гамильтон”, обижалась на мать, которая ее раздражает, видимо, потому, что беспомощна, ничего заработать не может...
26. [III]. Пятница.
Маня в больнице: чувствует себя лучше — послала записку матери и даже вставала.
Моссовет. Зав. культ-сектором, симпатичная дама учительского вида, спросила у Тренева про меня: “Кто это? Лицо знакомое”. Тренев сказал. Она здоровается:
— Я вас, товарищ Иванов, не узнала. Вы стали тенью Всеволода Иванова.
И даже Скосырев, встретивший меня на ул. Горького, ахнул. Уж ему-то удивляться на страдания не приходится. Все это от вчерашнего.
Дочитал Костомарова.
Говорил с Баулиным (“Гудок”) о пьесе — “Инженер Заслонов”256.
27. [III]. Суббота.
Маня выписалась из больницы. Настроение ее — подавленное. Завтра пойду к ней, сегодня не смог — ходил в больницу, переделывал (из старой статьи) выступление на вечере М. Горького по случаю его 75-летия со дня рождения.
В столовой Моссовета меня приняли за вора. Кто-то,— Иванов,— потерял талоны, и я оказался. Пропускающая сказала: — “А, ну, пойдемте, к заведующему”. И таинственно добавила: “Что-то я вас тут не видала”.
Больница. Старуха Массалитинова из Малого297:
— Уж и не знаю, батюшка, что делать. Отдавать эти 100 тысяч, или не отдавать. Ведь мне седьмой десяток, второй-то раз не получить... У нас в театре все старики так переволновались.
Телеграмма. Наши выехали из Ташкента, вчера.
298
28. [III]. Воскресенье.
Выступал рано по радио. Восторженный, восхищенный всем, Д.Орлов298 и важный, точно жующий ананас, А. Шварц. Дождь, мокрый снег под ногами, в газете “Совинформбюро” спорит с немцами из-за потерь в войне,— холодный зал им. Чайковского, в котором чувствуешь себя, как чаинка в чайнике,— утренник о Горьком. Прочел то же, что и по радио. Чуковский возмущался современными детьми, говорит, что будет писать об этом Моло-тову (проституция, воровство, прячут во рту “безопасные бритвы” и подрезают друг друга), а затем рассказывал аудитории анекдоты о Горьком. Федин,— классический, как собрание сочинений, прочел из беленькой книжки, которая только что вышла,— воспоминания. И он негодовал, что у него что-то вырезали!.. Сурков, в золотых эполетах, уже стертых по краям, наклонившись к публике, беседовал с ними о Горьком, который,— видите ли, был к нему близок!.. Никто не верил этому прокуренному голосу и этим пустым и ненужным, как потухшая спичка, стихотворным строчкам. Холодно. Публика в пальто. Екатерина Павловна благодарит Федина за прочитанное, Надежда Алексеевна, как всегда, обольстительно улыбается...
Оттуда зашел к Мане. Она расчесывает волосы, смотрит книжку, улыбается... в юности отец не понимал меня, и я не очень его понимал. Так мы и расстались. И вот я теперь стал старый, смотрю на дочь, которая, третьего дня, хотела отравиться, и — и тоже ничего не понимаю, не найду истинной причины.
Харьков (рассказывал знакомый Татьяны): “Ночью идешь и — звенит железо, балки в сожженных и разрушенных домах; все новости у водопроводной колонки; дети, многие, говорят по-немецки; жители приветствуют полуфашистским поднятием руки — наполовину; ночью, после восьми, ходят только "ответственные", так в них стреляют; подошел и спросил у прохожего — как пройти туда-то, а тот поднял руки — немец; радиоприемник, вмонтированный профессором в стену, передавал сведения "Совинформбюро" — двум, остальные, каждый, тоже двум, так и шло "по цепочке", заводил граммофон, чтобы слушать передачу; матросы, скованные по рукам и ногам, идут под немецким конвоем по улице, увидали, что девушки идут под руку с немцами — закричали: "Эй, разъе<...>, по х<...> стосковались, будьте вы прокляты!"”
С К. И. Чуковским — о дневнике.— “Ведь я не пишу о войне, а
299
только о литературе, о войне будут писать все, а о литературе — никто, тогда как это-то и будет наиболее интересно, позже”.— Я ему сказал, что веду дневник о себе,— и для себя, так как, если удастся,— буду писать о себе во время войны.— “А вот я об Екатерине Павловне,— что она рассказывала,— запишу”. Сестра Надежды Алексеевны слушала передовую “Правды” и ей показалось, будто передовую эту написал Сталин: “диктор читал так многозначительно”. Не проверив,— она и бухни благодарственное письмо Сталину, что, мол, нашли время написать о Горьком,— в такие дни!.. Были Толстой, Леонов, Федин,— и родственники. Ужин,— слабоватый, конечно, два графинчика водки и две бутылки вина. Леонов, важный, опухший, рассказывал о бане, что он рассказывал уж сотни раз. Это не значит, что не наблюдательный — но он так жаден, что не передает своих наблюдений, боясь, что украдут. Поэтому, для внешнего употребления у него есть — баня, кактусы, и обработанные наблюдения, которые он уже вложил в романы. Толстой сказал:
— Вы, Всеволод, похожи на бухгалтера. Был такой бухгалтер, сидел тихо, говорил мало, весь в черном. А, вдруг, вскрикнул, вспрыгнул на стол, и пошел прямо по блюдам и тарелкам!
— Махно? Он захохотал:
— Махно! Ха-ха-ха!.. Еще удивительней!..
29. [III]. Понедельник.
Предложение от “Красной звезды” поехать в Вязьму. Согласился. Они сказали, что поедем послезавтра, на машине.
Прочел книжицу Федина “Горький среди нас”299.
Это передает как-то тот пыл, которым мы были охвачены в 1921 году,— я говорю о творческом пыле. Впрочем, это относится больше к остальным, чем ко мне. Я тогда почти не верил в возможность существования литературы, а писал больше для того, чтобы стать с другими наравне, в том числе и с Горьким. Кроме того,— как ни странно, у меня был превосходный аппетит и я считал, что,— при данных обстоятельствах,— литература мне поможет пропитаться. Насчет Пролеткульта Федин неправ. Там были симпатичные ребята, искренне любящие литературу, но, к сожалению, они мало знали, а еще более — были неталантливы. Что же касается “пролетарской идеологии”, которой будто бы они хоте-