Дни
Шрифт:
Волк остановился; остановились и они. С первого мгновенного взгляда волк понял, что опасности нет. Человек был весь большой, пузатый и мягкий, влажный как бы; он слабо усмехался под большими, в черных ободах очками и темным носом. От него пахло бледным звериным запахом меховых воротника, шапки, слабо — человеческим потом и больше ничем.
Волк и сенбернар же, стоя в двух шагах друг от друга, смотрели. Собака была большая, лохматая, глядя на нее, волк себя видел сухим, голым и жилистым; и в выражении широкой, спокойной морды был свет наивности из-за длинных чернеющих в сумерках шерстин-усов, дугой нисходивших от грузного носа к светло-косматым углам пасти; было нечто приветливое, тихое. Сенбернар смотрел мирными глазками, и вся его тяжелая, шерстистая фигура на толстых огромных лапах, и еле уловимый оттенок запаха, исходившего от него, и постановка туловища, головы, задних ног, хвоста, и, главное, все его выражение, как бы сам воздух, бывший вокруг него в желто-синих московских сумерках, — все это заставило волка увидеть, будто бледный, туманный призрак-полупятно… снег, снег в далеких горах, режет ветер, воют камни… снег, снег… и собака, неуклюже, но старательно пробирающаяся куда-то тяжелыми, грузными бросками. Куда?.. А волк, задумчивый, смутный волк далекого прошлого, смотрит туда… куда?.. со скалы, и видит собаку, и знает — собака — не за ним, собака — несет на спине… что? куда?.. Волк не знал, не ведал; как сонное видение, проплыло, прошло это перед взором и тихо растаяло, на миг засветившись кристалликами, световыми точками. Волк, застыв в положении резкого шага вперед, смотрел на сенбернара; сенбернар, рассеянно, но кучно держа свою косматую глыбу-тело, спокойно, слегка в недоумении, но доброжелательно смотрел на него. Всеми своими настороженными телом, кожей, всем существом своим волк чувствовал, знал, что этот человек и, главное, эта собака — не сухи, не тверды, не остры, а — мягки.
— Ну, поговори с ним, Джим, — посмеиваясь, сказал человек, и теплый, тихий пар заклубился около воротника и шапки. — Смотри, у него глаза, как у волка. А может, это волк? Поговори, познакомься.
Пес сделал старательное и неуклюже-грациозное шевеление передней лапой, слегка кивнул головой и вывалил язык, не сводя спокойного взгляда с волка — как бы говоря: «Я пожалуй, да он-то?»
Волк не двинулся с места, а только замер еще стекляннее, суше; пес, видя это, не сделал шага навстречу.
— А ты что за птица? — спросил человек у волка. — Ну, прощай, брат, мы пошли далее гулять. Забрели мы сегодня, Джимик, черт-те куда; снег, репейники. Но вот и он тоже. Иди, волк, домой.
Они пошли в сторону, оба тяжело и старательно ковыляя по снегу; в походке огромной собаки была, однако, еле уловимая для взора, для слуха скрытая легкость, запас сил; во всяком случае, когда они пошли, волк — глядя вслед — тут же как бы увидел эту собаку, легко, мощно бегущую там, по снегам… среди скал…
Подождав, он в задумчивости продолжил путь.
Через день он так же случайно налетел на человека, мужчину; тот шел на лыжах, хотя лыжни тут не было и снег давно уже был плох, тверд. Мужчина был молод, высок, светлые даже во тьме глаза, твердый нос; он остановился и поглядел внимательно. Волк стоял окаменело.
— Черт тебя знает, но ты, брат, волк, — сказал наконец лыжник, опираясь всем телом на палку. — Не будь я, брат, Алексей, если ты не волк. Носит тебя.
Как и у того, голос был мягок; как и тот, он сказал «брат». Волк ждал.
— Да ведь ты не подпустишь, — со вздохом сказал лыжник, выпрямляя тело и делая полудвижение к волку — сухо скрипнула лыжа; волк вертушкой отпрыгнул, напрягся — глядя.
— Да знаю, — угрюмо сказал мужчина, еще раз смерил волка оценивающим, как бы приближающимся взглядом (волк вновь напыжился, не любил он таких вот статных спортсменов); вдруг медленными, злыми шажками-переступаниями развернул лыжи и поехал в сторону, не оглядываясь.
Раз, сторожко пробираясь к помойке, он заметил жирного кота, тоже бело-серого, но в совершенно ином расположении пятен — грудь и бока все белые, голова, хребет спины, хвост — серые, так что издали — как бы неровная змея. От него почти совсем не пахло (коты вообще мало пахнут, затем и лижут себя), белая его шерсть была воистину стерильно бела, он был неповоротлив, на шее была голубая тряпка, от которой тускло тянуло аптекой, но сладкой. Волк стоял; кот пробирался по снегу, противно мяукая, нахально оглядываясь на волка; было слишком видно, что он тут, на пустыре — случайно и временно, что скоро придут люди, зашумят, заберут, унесут… в туман, в дым, в дом, вдаль, в лень… он будет мяукать, ворчать, звуки будут удаляться, уйдут, растают… исчезнут, скроются, убегут… слепое, желтое, красное ударило в мозг, во внутренний взор у волка; ничего не было — только желтое в красных пятнах, красное в желтом мгновение; и вот кот — то, что было котом, — лежал у ног, почти не в крови — глотка перегрызена одним четким ударом челюстей, — но не двигаясь так, будто не двигался уже тысячу тысяч весен, зим. Жалкие зубки его оскалились, глаза тут же остыли.
Волк угрюмо стоял над котом; дымы крови били ему в ноздри, радостно туманили мозг, но он знал, — и по опыту, и как бы вне опыта знал, — что не следует трогать ничего, что имеет отношение к человеку; он постоял, постоял, потом взял кота в пасть и отнес волчице; они съели его без особой жадности, а после волк снова взял в зубы то, что было котом, — на этот раз это еще менее походило на кота, тут были клоки шкуры, хвост, кости, череп иной, более тупой, формы, чем живая котиная морда, — отнес подальше и томительно закопал в рассыпчатый снег. Он еще постоял, понюхал; было неспокойно, туманно; он повернулся и, поджимая хвост между ног, поплелся к своему логову.
А раз к самому их логову подошла девочка лет пяти. Это было днем. Она была в шерстистой пунцовой шапочке, в бордовом широком пальто, в карманы которого как бы деловито сунула свои руки, тонкие, белые, пахнущие чистым, молочным человеческим тельцем, кисти которых виднелись между рукавами и карманами; она подошла по дну овражка и обратила внимательное круглое личико на пару волков, прижавшихся в своей боковой яме в глинистом склоне оврага друг к другу и к стенке. Они скорбно смотрели на нее, ожидая неизбежного и скорого появления больших людей; но никто больше не подходил, девочка, видимо, одна гуляла и забрела в овраг.
Она смотрела некоторое время, думая, что они что-нибудь сделают; но они ничего не делали и лишь смотрели, напряженно дыша и высунув языки.
— Собачки, собачки, — сказала девочка своим четким, медленно-утвердительным детским голосом. — Идите сюда.
Волки помедлили, пошевелились; странным образом в это мгновение высокого напряжения нервов они оба поняли, чего она хочет. Вскоре волк встал на свои длинные мощные ноги и, прямо глядя на девочку, непривычно-неловко оступаясь по насту и проглянувшим в последнее время ошметкам глины, спустился к девочке на дно овражка. Она стояла, слегка покачиваясь из стороны в сторону, побалтывая полы своего широкого пальтеца, руки в карманы; он стоял перед ней, угрюмо и робко глядя в лицо; его морда была почти на уровне ее лба.
— Собачка, ты не серый волк? — спросила девочка, в своей шапочке и ярком на снегу пальто. — Ты, наверно, есть хочешь. А у тебя есть папа? Почему ты не отвечаешь? Отвечай! — она притопнула ножкой в кожаном красном сапожке.
Волк молчал; высунув язык, смотрел.
— А у меня мама дома, а папа уехал. А я не пошла в садик и гуляю вот. А ты не ходишь в садик. Не ходишь, вот… Э, а мне хорошо, я сегодня не пошла в садик. А у тебя есть папа? Отвечай! Ну отвечай! — она более капризно топнула ножкой. — Ну, не хочешь, и не надо. Дай, я тебя поглажу.
Она подошла к волку и погладила его по широкому гладкому лбу и по косматой, остро-шерстистой макушке между ушами; для этого ей пришлось поднять руку вверх — у волка была высокая, мощная шея. Но пока она тянула руку, волк весь прижался, сжался, стал меньше ростом; когда ее бордовая, резкая для глаз, для нюха варежка еще и не коснулась его, но — он почувствовал — сейчас коснется, он уж заранее придавил уши к шерсти, так что они уменьшились, пропали как бы; он весь зажмурился — остались тонкие кожистые щелки — и заскулил слегка. Девочка твердо и властно погладила его и сказала:
— Ты не бойся, волчок. Плохая собачка. Чего ты боишься? Или ты хочешь меня съесть? Собачки не трогают детей. У тети Люси знаешь какая собака? Ого. Она никого не трогает. Ты меня не трогай, и я тебя не трону. Дай я тебя поглажу еще раз.
Она снова коснулась волчьего лба; волк снова сжался.
Тяжелое, сложное боролось в волке; он ощущал запахи человеческого тела и человеческого мяса, и это были разные запахи; тело говорило: молчи! нельзя! человек! человек неприкасаем; мясо же бередило, туманило мозг, но не сильно: волк был не очень голоден, да если бы и был голоден — было бы так же: одно дело — кот, удар крови в мозг; другое дело — сам человек; при человеке волк — как любой зверь — никогда не забудется; при человеке он — стой! стоит; только в крайнем случае зверь идет на человека сам, без вызова: идет, когда уж почти умирает с голоду; идет, когда взбесится; идет, когда по той или иной случайности не знает, что такое человек, а инстинкт отупел почему-либо или поврежден; идет, когда человек приближается к его детенышам; идет, когда ранен человеком; идет, когда считает, что человек сам на него нападает, что человек готовится его убить. Здесь ничего этого не было; в поведении этой девочки, этого человека, была та уверенность, сама собою разумеющаяся твердость, спокойствие, которые подкупают и сковывают зверя. Далее: девочка была мала, она была человеком, она не делала зла, и волк понимал все это как некую необходимость охранять эту девочку, этого человека; появись сейчас, положим, какой-нибудь коршун, который бы попытался напасть на девочку, — волк отогнал бы его. Коршун мог напасть, ибо для него девочка не мала, даже велика; но волк — отогнал бы. Это сложное звериное чувство, волк чувствовал его, но не мог бы выразить отдельным действием, голосом, воем; мог бы выразить только поступком. И кроме всего, он смертельно боялся нечаянно повредить этой девочке, этому человеку и тем вызвать внимание и неудовольствие больших людей; и боялся он, что вот-вот появится — все-таки — кто-нибудь из них.