Чтение онлайн

ЖАНРЫ

До дневников (журнальный вариант вводной главы)
Шрифт:

У Андрея вообще была склонность какие-то прошлые, глубоко внутренние соприкосновения относить к категории судьбоносных. Знаком судьбы был портрет Бетховена, который он увидел над маминой постелью, впервые придя к нам в дом. И то, что я впервые в жизни в 10 или 11 лет была на концерте в консерватории, когда играл Лев Оборин мазурки и полонезы Шопена, а его папа играл те же мазурки и полонезы и очень ценил Оборина как пианиста. Или что из всех его «Размышлений» запал мне в душу только эпиграф, как знак человека, в чем-то близкого. И каждый раз, когда всплывало такое пересечение, он говорил, что это знак судьбы. Это было для него как заклинание Маугли: «Мы одной крови — я и ты…». 

Он наверно очень обрадовался, если б узнал, что брат моей бабушки М.М. Рубинштейн преподавал в том же Педагогическом институте, где отец Андрея, был знаком с Дмитрием Ивановичем, и они очень дружественно относились друг к другу. Но это я узнала только через два года после смерти Андрея от ученицы его отца Наталии Ефимовны Парфентьевой. 

После Тбилиси была физическая школа (почему-то некоторые научные конференции называют школами?) в Цахкадзоре. Мне было интересней, чем на конференции в Баку, потому что было много неформального общения с коллегами Андрея, и уж очень красивое, очень армянское было это место. Первую половину дня я одна бродила по лесу на склонах окружающих гор, плескалась в бассейне, ходила в Цахкадзор. Спортивная база, где проходила школа, расположена в паре километров от него. Перед ужином все ученые мужи разделялись на группы. Нашу группу составляли Марков, Зельдович, Смородинский, мы с Андреем. Но в отношениях между Зельдовичем и Смородинским ощущалась некоторая напряженность. И их взаимные подкалывания (особенно Зельдовича) не всегда были безобидны. Собственно, именно тогда я с этими коллегами Андрея и познакомилась. Чинно гуляли по дорожкам парка, и они продолжали дневные дискуссии. Речь шла в основном о космологии. Я ничего не понимала и запомнила только, что Марков придумал белые волосы (не знаю, отражено ли это в литературе), а Андрей считал его гипотезу ошибочной. Меня в этих прогулках обычно развлекал Смородинский разговорами о литературе и искусстве, и с ним было интересно. 

После ужина допоздна сидели в погребке, декорированном под пещеру. Наши спутники попивали винцо, иногда коньяк, я — кофе, Андрей — чай с конфетками. Шел общий легкий треп, анекдоты, какие-то загадки, сочинялись стишки — каждый по строчке. В последнем Андрей был самым успешным. Марков — скучным. Смородинский и Зельдович — оба остроумны. В погребке была музыка. Танцевали. Здесь Марков был на высоте — очень хорошо танцевал. Зельдович тоже хорошо танцевал и без конца меня приглашал, но мне с ним было неудобно, потому что он ростом ниже меня. И то, что он говорил танцуя, отличалось от застольных бесед махровой пошлостью, было на уровне гарнизонного офицерства. 

Когда школа закончилась, мы с Андреем остались в Цахкадзоре еще на два дня. Днем бродили по окружающим горам, грешили ленью и любовью, а оба вечера полностью Андрей провел в научной беседе с Людвигом Фаддеевым. Кажется (хотя точно я не помню), они специально договорились задержаться. А я только успевала заваривать им чай и разламывать на дольки плитки шоколада. Уехали из Цахкадзора мы втроем на такси. 

Потом были несколько дней в Ереване и в поездках по Армении. Для Андрея впервые. Мы оба совершенно отрешились от московских дел и забот — арестов, правозащитных документов, сложностей, возникших к этому времени во взаимоотношениях с Чалидзе и Твердохлебовым. И я, как и в Ленинграде, без конца таскала его по городу. И по стране. И по людям — моим и папиным выжившим друзьям. Были в Эчмиадзине, Гарни и Гегарде, обедали в Ах-Тамаре на Севане. Ходили в Матенадаран, в Художественную галерею, в студии к художникам и скульпторам. Были и в Музее революции, где тогда был стенд, посвященный моему папе Геворку Алиханову, — не знаю, есть ли он теперь? Ездили в Бюроканскую обсерваторию. Эту поездку устраивал академик Алиханян, и, соответственно, принимали нас там по-академически. Были у моих друзей и у моего молочного братца Андрея Аматуни. Его впервые после 1937 года я встретила на конференции в Баку — просто узнала во взрослом мужике десятилетнего мальчика. 

Повела я Андрея и к Сильве Капутикян, несмотря на наш многолетний спор, и, конечно же, после моих предшествующих рассказов он в нее влюбился. А наш с ней так ничем и не окончившийся спор был на острую в то время тему. Сильва много ездила по всему миру, призывая армян, разбросанных по разным странам, вернуться в Армению — на их историческую родину. Это она считала как бы долгом армян. Написала об этом книгу. Но аналогичного права евреев уехать в Израиль, то есть тоже вернуться на свою историческую родину, не признавала. Такая вот была у нее, как я это называла, теория относительности. И кричали мы друг на друга на эту тему чаще всего на нашей кухне — у обеих армянский характер, у Сильвы еще почище моего. 

Кстати, об армянстве. Я Андрею говорила, что в Армении я перестаю ощущать себя еврейкой. Становлюсь армянкой и забываю, что однажды Паруйр Севак — большой армянский поэт и отец сына Сильвы, назвал меня шуртаварцая — перевернутая, за то, что я не знаю армянского языка. Иду по улице, и вокруг все женщины похожи на меня. И их голоса мне напоминают мой собственный. И зовут меня все папины друзья и родственники Геворк-ахчик, хотя я уже давно не ахчик, и у моей ахчик есть своя ахчик [18] . Когда я привела Андрея к папиному другу Каро Казаряну, он, открыв дверь, закричал куда-то в глубь квартиры: «Геворк-ахчик пришла». И ночью в гостинице Андрей сказал, что, только услышав этот возглас Каро, поверил моему рассказу об армянстве, а до этого думал, что это байка. 

18

18 Ахчик по-армянски — девочка.

Эти дни в Ереване были удивительно светлы и радостны. Да и сам город был тогда как «праздник, который всегда с тобой». Это после землетрясения и в 90-е годы он станет темным, холодным и голодным. Мы решили продлить еще на неделю этот праздник и заняли у Сильвы деньги, так как абсолютно прожились с гостиницей, поездками и какими-то подарочками. Андрей где-то пишет, что считал нашу первую поездку в Среднюю Азию свадебным путешествием. По времени оно, может, и так. Но по состоянию души наш медовый месяц — это Армения. Телефонный звонок вечером 16 октября разрушил эту идиллию. Таню исключили из университета. И мы вылетели в Москву. 

В приказе об отчислении Тани было сказано: отчислить как не работающую. Она училась на вечернем отделении, а вечерникам полагалось работать. Все годы она работала, в последнее время младшим редактором в журнале «Квант», но не в штате, а замещая женщину, ушедшую в отпуск по беременности и уходу за ребенком. 

Женщина эта еще не вернулась на работу, а Таню внезапно уволили (механизм этого увольнения так и остался неясным). В это время оказалась вакантна должность корректора в журнале «Успехи физических наук». Евгений Михайлович Лифшиц хотел ее взять. Но через день или два позвонил Андрею и открытым текстом сказал, что представители органов безопасности не рекомендуют ему это делать. Андрей был очень благодарен ему за этот звонок, потому что след КГБ стал явным. Через несколько дней Таня начала работать в книжном магазине, помещавшемся на первом этаже нашего дома. И подала заявление о восстановлении. Тогда формулировку приказа изменили. Написали — отчислить, как не работающую по специальности. Мы все были удручены и понимали, что Таня выбрана как первая жертва. 

Андрей в связи с этим был несколько раз у ректора университета Петровского. На одной из этих встреч присутствовал декан факультета Ясен Засурский. И тут наконец всплыла истинная причина отчисления. Засурский сказал, что отчисления Тани требовали арабские студенты, которые на нее в обиде за участие в демонстрации у посольства Ливана. Это была ложь — на факультете не было студентов-арабов. Был один эфиоп, но он был в хороших отношениях с Таней, бывал у нас дома, так как, зная англий­ский язык лучше, чем многие ее однокурсники, она помогала ему в русском языке. Но истинную причину отчисления Засурский назвал верно — участие в демонстрации. 

В конце октября 1972 года в Ногинске проходил суд над Кронидом Любарским. Мы потратили много времени, пытаясь получить его научную характеристику у кого-нибудь из известных астрономов. В конце концов характеристику написал Иосиф Шкловский. Потом он считал, что из-за этого его несколько лет не выпускали за рубеж [19] . Формально суд был открытым. Однако друзей Любарского, приехавших на суд, не только не пустили в зал заседаний, но несколько мужчин в штатской одежде очень грубо вытолкнули нас из здания суда на улицу. Во время этой стычки я ударила по лицу одного из них. Потом они повесили на дверь городского суда большой амбарный замок. Я тогда очень жалела, что ни у кого из нас не было фотоаппарата. 

19

19 Я думаю, что это не так. Последний раз его выпустили за рубеж в 1969 году, а характеристику эту он написал в 1972-м.

Вернулись мы в Москву после приговора поздним вечером. Дома нас ждал Джей Аксельбанк — тогдашний корреспондент «Ньюс-Вик». И Андрей этой ночью дал первое в жизни интервью иностранному корреспонденту. 

9 ноября меня вызвали на заседание комиссии горкома партии. Туда была приглашена также Людмила Власова — секретарь парторганизации медицинского училища, в котором я работала до выхода на пенсию. Я дома написала заявление, в котором просила исключить меня из рядов КПСС в связи с моими убеждениями, а также за неодно­кратные нарушения мною партийной дисциплины. В начале заседания я, как положено, передала председательствующему свой партбилет и это заявление. Он заявления как бы не заметил. И стал обвинять меня в агрессии против представителей органов правопорядка у здания суда в Ногинске. На это я сказала, что нас силой вытолкнули из здания люди в штатском. Потом он упрекнул меня в том, что я распространяю клевету, говоря, что мой отец расстрелян, а он умер в лагере, и мне была дана об этом справка. Я уточнила, что на мои запросы об отце я трижды получала ответы, и в них были указаны разные причины и разные даты смерти. И что давно ни для кого не секрет, что приговор 10 лет без права переписки означает расстрел. И не моя вина, что в КГБ такой эзопов язык. О том, что я давно не плачу членские взносы и не хожу на собрания (и то и другое — грубые нарушения партийной дисциплины), он не упоминал. 

Поделиться с друзьями: