До дневников (журнальный вариант вводной главы)
Шрифт:
Когда чуть схлынуло напряжение первых дней, в которые интервью и пресс-конференции следовали одна за другой, и я с трудом выкраивала время для продолжения своих оптических упражнений, Маша передала мне два письма. Одно было от Николаса Бетелла. Он присутствовал на пресс-конференции 2 октября и опубликовал о ней большую статью в Лондоне. В это письмо была вложена копия письма к нему от Жореса Медведева — его реакция на статью Бетелла — и Николас просил Машу ознакомить меня с ним. Адресатом второго письма, которое было также от Жореса, была сама Маша. Оно было написано значительно раньше, и она получила его еще до моего приезда в Италию.
В письме Бетеллу Жорес сомневался в правдивости того, что я говорила на пресс-конференции. Утверждал, что я все преувеличиваю — и тяжесть положения заключенных в лагерях, и усиление преследований по политическим мотивам, и продолжающиеся психиатрические репрессии, и особенно сложности нашей жизни. Он писал:
«Телефонная часть также преувеличена. Во всяком случае, Чалидзе часто и свободно говорит с ним — Сахаровым из США и получает заявления по телефону. Я также говорил с ним менее чем год назад. Думаю, и сейчас соединят. Можете попробовать (лучше вечером или в субботу). Я звонил ему как раз в период его голодовки, и не было помех. Сам Сахаров прикреплен к кремлевской клинике и больнице, и в периоды нездоровья ему не имеют права отказать ни в этой больнице, ни в академической. К этим же больницам прикреплена и Сахарова. Я не думаю, что ее отказались бы лечить в этих клиниках. Она в основном говорит о своих попытках „частного“ лечения, т.к. не доверяет официальному. Ее внук, насколько мне известно, был болен ангиной — и я вряд ли поверил бы в то, что его кто-то хотел отравить. Случаев подобного рода не было ни с кем».
Второе письмо Маша передала мне с некоторым смущением. Мне показалось, что ей неприятна дружеская тональность письма, которую, как она сказала, она ничем не заслужила. Один раз ее пригласили переводить какое-то выступление Жореса, что она профессионально и сделала. А не показывала она мне это письмо раньше, потому что ей не хотелось меня огорчать. Собственно, письмо небольшое — около страницы, там что- то о статье в «Unita», о гонораре Дудинцева и о летнем отдыхе супругов Медведевых.
Но в нем есть пространный постскриптум, ради которого, видимо, оно и было написано:
«По-видимому (так в письме. — Е.Б.) жена Сахарова должна скоро приехать в Италию. Если она захочет мне позвонить (в чем я сомневаюсь), то мой домашний телефон Лондон 9597968. Она уже два раза покупала билет и должна была лететь, но откладывала из-за болезни внука и дочери. Возможно, она вообще боится этой поездки и операции. У нее, кроме всего прочего, гипертиреоз и потому сильная возбудимость и некоторая истеричность. Если она будет жить у вас, то вам будет не очень легко. У них есть довольно большая сумма в США — порядка 40 тысяч долларов — гонорары за прежние издания и за книгу „Sakhаrov speaks“, а с авансом за новую книгу, очевидно, эта сумма еще возросла. Поэтому она сможет все расходы оплачивать из собственных средств. Это я сообщаю Вам просто для того, чтобы Вы по русской „доброте не относились к ней как к бедному диссиденту“ (я так и не поняла, почему эти слова взяты в кавычки! — Е.Б.) и были готовы к разным капризам и т. п. при ее весьма тяжелом характере. Сообщения о том, что она почти ослепла, сильно преувеличены — во всяком случае в театры она ходит и красоту Флоренции сможет оценить вполне. С приветом. Ваш Жорес 15 августа 1975».
Прочитав эти письма, я сгоряча хотела на них ответить, но скоро остыла, поняв, что это бессмысленно.
Как бы ни относиться к выступлениям Жореса Медведева осенью 1974 года в Норвегии (или в Швеции?) о правомерности присуждения премии Мира Андрею Сахарову, но это все-таки была дискуссия общественного характера. А эти письма демонстрировали осведомленность в наших частных семейных (в том числе и финансовых) делах, которая обычно свойственна сыскным органам — неважно, что сведения преподносились нарочито ложные. Все это на другой день мне стало уже неинтересно. Интересно только было бы узнать, откуда Жорес брал эти свои, так сказать, сведения, но возможностей для этого у меня не было.
Когда, вернувшись в Москву, я показала эти письма Андрею, он сказал, что упоминание о том, что у Моти была ангина, только подтверждает его уверенность, что ребенка пытались отравить. И Жорес говорит неправду, что он звонил Андрею во время летней голодовки 1974 года. А потом еще добавил, что Жорес прекрасно знал, что Андрея отлучили от кремлевской медицины после того, как он вступился в 1970 году за него — Жореса Медведева, помещенного тогда в психиатрическую больницу. И еще показал мне открытку от Жореса, отправленную из Лондона после письма Маше в августе и Николасу в октябре, но уже после присуждения премии Мира. «Дорогой Андрей Дмитриевич! Сердечно поздравляю с присуждением премии. Желаю здоровья и бодрости и всего лучшего. Привет всем друзьям. Ваш Жорес Медведев». Вот такой круговорот даже не знаю чего — этической глухоты? Какой-то глубокой корково-подкорковой патологии? Или верности службе (добровольному прислуживанию?) в органах?
Я так подробно описала эту эпистолярную историю, потому что она стала началом многолетней желто-оранжевой клеветы обо мне в советской и постсоветской прессе. В данном случае Жорес Медведев оказался действительно основоположником.
В той же книге братьев Медведевых «Два пророка» (О Солженицыне и Сахарове), на которую я ссылалась в связи с письмами Жореса Медведева 1973 года, Рой Медведев пишет:
«О жизни А.Д. Сахарова в квартире на улице Чкалова есть много воспоминаний людей, которые бывали здесь гораздо чаще, чем я. Мне приходилось позднее читать восторженные отзывы по поводу скромности и непритязательности Сахарова, которого телефонные звонки будили подчас в шесть часов утра, который подогревал огурцы и помидоры на крышке чайника. После ухода гостей Сахаров сам мыл или, верней, перемывал всю посуду. Я тоже видел все это. Но у меня подобные картины вызывали лишь сожаление. Просто Сахарову был нужен нормальный горячий ужин, а есть из грязных тарелок он не мог. Елена Георгиевна Боннэр обладала многими достоинствами как подруга и соратник Сахарова, но ее трудно было назвать спокойной и мягкой женщиной, внимательной женой и хорошей хозяйкой. Даже ее дочь Татьяна иногда при гостях разговаривала с академиком с раздражением, а то и грубо. Елена Георгиевна принимала живое участие во всех моих разговорах с Сахаровым, причем была обычно более активна, чем он сам, не останавливаясь и перед весьма резкими выражениями. В этих случаях Сахаров лишь нежно уговаривал свою жену „Успокойся, успокойся“. Елена Георгиевна крайне неприязненно говорила о Валерии Чалидзе, и в этом проглядывала явная ревность. Комитет прав человека еще работал, а Сахаров был просто очень привязан к Валерию, который в новый дом академика на улице Чкалова не приезжал. Это привело вскоре к публичному конфликту, о котором Сахаров позднее очень сожалел. В конце 1972 года Андрей Дмитриевич дважды вместе с женой приезжал ко мне домой, чтобы познакомить меня с тем или иным документом, в частности с обращением к Верховному Совету СССР об отмене смертной казни».
Не вижу, чем это (несмотря на реверансы про подругу и соратницу) отличается от писаний Н.Н. Яковлева, получившего за свой труд пощечину лично от Андрея Дмитриевича Сахарова. Я видела Р. Медведева три раза в жизни (не считая ТВ). Первый раз на дне рождения Андрея Дмитриевича. Второй раз, придя с работы, застала у себя дома на кухне разговаривающим с Андреем. Я в разговоре участия не принимала, кажется, сразу ушла в комнаты. В третий раз у него дома летом 1972 года, когда мы собирали подписи. Ни о Чалидзе, ни о ком другом с ним ни разу не говорила. А какая я жена и хозяйка, и чистые ли у меня чашки и кастрюли, хорошая ли я кухарка, судить только мужу (или тем, «которые бывали здесь гораздо чаще») И при чем в этом тексте моя дочь, которая вообще никогда с ним не встречалась?
20 октября Андрей подал документы в ОВИР для поездки в Осло. Он был почти уверен, что не получит разрешения, но считал этот шаг необходимым проявлением уважения к решению Нобелевского комитета. В начале ноября по итальянскому ТВ прошло сообщение со ссылкой на Виктора Луи, что Сахаров получит разрешение на поездку. Я, кажется, впервые в жизни поверила — наверно, очень хотелось. Была я в тот день в Риме и с помощью Лии Вайнштейн пошла заказывать Андрею смокинг. Многие берут напрокат, но мне хотелось, чтобы у него был свой. А 14 ноября его вызвали в ОВИР и сообщили об отказе. И мы с Лией снова пошли к мастеру просить, если нельзя отменить заказ, то вместо смокинга сшить мне костюм. Так возник костюм, в котором я потом представляла Андрея на Нобелевской церемонии. Потом я отдала его Тане, когда она в 1977 году покидала Россию. И советские таможенники залили вещи в ее чемодане, в том числе и этот костюм, несмываемой красной, имитирующей кровь краской. Вот такая была побочная маленькая эпопея.
Андрей считал, что Нобелевская церемония, несмотря на то что ему не дали визы, все равно должна состояться, и что представлять на ней его буду я. Я была с ним согласна. Он сообщил о своем решении в Нобелевский комитет, и комитет в своем пресс-релизе объявил о нем. После этого сообщения российские газеты, в которых шла оголтелая антисахаровская кампания, переключились на меня. В газете «Труд» появился фельетон «Хроника великосветской жизни».
Советское посольство в Италии тоже зашевелилось. Пока я была в Риме, к Нине домой неожиданно пришел некто Пахомов из консульства и попросил у нее мой паспорт. На что он рассчитывал? На то, что Нина, итальянка по рождению, не ориентирована в том, что происходит в СССР? Рассчитывал на испуг, не учитывая, что Нина хоть и человек русский, но не советский? Нина попросила его оставить ее дом, так как она его не приглашала, но как бы вскользь заметила, что сеньора Боннэр очень заботливо относится к своему паспорту и держит его в банке. А после его ухода поехала в банк Стенхойзлина (ее банк в течение всех послевоенных лет) и действительно оставила там на хранение мой паспорт. Только, защитив так паспорт, она позвонила мне — я жила в Риме у сестры Маши Аси Бузири-Вичи.
Через день или два тот же Пахомов позвонил Нине и попросил к телефону меня. Нина сказала, что меня нет во Флоренции. Он сказал, что должен со мной переговорить, и спросил мой телефон. Нина ответила, что давать мой телефон она не уполномочена, но, если он скажет, куда ему позвонить, она мне передаст его телефон. Я позвонила, но не в тот же день, а на следующий. Он попросил меня немедленно прийти в консульство. Я сказала, что могу прийти не раньше чем завтра, сегодня я занята. Я считала (и продолжаю считать), что если есть возможность, КГБ надо дать немного остыть.