Долгая и счастливая жизнь
Шрифт:
— Да, повстречала, — сказал он и плотно сжал губы, не так, будто он просто над ней пошутил, а с таким видом, словно он проехал по этим рельсам ровно столько, сколько хотел, и не пора ли ей переключить стрелку?
— Можно пройти к телефону? — спросила она. — Надо позвонить Майло, а то они подумают, что со мной что-нибудь стряслось.
— Я сам могу отвезти тебя домой.
— Да нет, спасибо, у меня что-то живот болит, и мне неохота кататься на мотоцикле.
— Мотоцикл в Норфолке. Ты что, думаешь, я приволок его сюда на самолете?
— Сделай мне одолжение, — сказала она. — Скажи: «Розакок».
— А в чем дело?
— Ну просто скажи. Пожалуйста.
Он выговорил «Розакок» таким голосом, будто показывал доктору свои миндалины.
— Спасибо, — сказала она. — Вот это мое имя. Ручаюсь, ты его ни разу не произнес с прошлого июля.
— Я не имею привычки разговаривать с деревьями и кустами, как некоторые, если ты это имеешь в виду.
— Нет, не это, но неважно. А ты по-прежнему Уэсли?
— Да, если только власти не изменили мне имя без моего ведома.
— Я просто проверяю. Я так мало знаю про тебя и твои дела, что иногда мне не верится, знаю ли я твое настоящее имя.
— Да, мэм, можете быть спокойны. Меня зовут Уэсли, это совершенно точно; так что же, повезет вас Уэсли домой или нет? Потому что, если повезет, ему надо пойти взять ключи.
— Если машина никому больше не нужна, я была бы очень благодарна, — сказала Розакок, думая, что это, наверное, ее последний шанс, думая, что каким-то образом она сумеет дать ему все, чего бы он там ни хотел, и еще думая, будто знает, чего он хочет. Она очень постарается, но, может, Уэсли уже ничего от нее и не хочет. «Он должен первый подать знак», — сказала она себе, и, пека он ходил за ключами, она соображала, какой это должен быть знак. Отсюда можно ехать двумя путями, и все зависит от того, куда Уэсли свернет, — это и будет знак. Если направо — там дорога плохая, но и самая короткая, — они поедут открытыми голыми полями и мигом будут у ее дома. Но если он свернет налево, то они поедут кружным путем — сначала целую милю под сводом деревьев, потом мимо церкви «Гора Мориа» и бездонных лесов мистера Айзека, там, где источник и где был олень, и дальше, за церковь «Услада», и еще дальше, за пруд, и там уже будет дом Мастианов.
Уэсли выехал с заднего двора в кофейного цвета «понтиаке» и, не включая фар, ждал, пока она сядет. Уже наступила ночь, но они прокатили по подъездной дорожке в темноте, как воры, и, только выехав на дорогу, остановились; Уэсли включил яркие фары, и машина медленно, будто сама собой, свернула налево. Знак был подан, и Розакок ждала, что будет дальше. Но самую темную милю они проехали в молчании, Уэсли держал баранку обеими руками, вглядывался в дорогу, будто ехал по незнакомой местности, а Розакок украдкой бросала взгляды на его лицо, озаренное лампочкой на щитке, когда он проезжал все места, где была возможность замедлить ход или остановиться — выбоины и колеи и даже укромные тропки, его любимые стоянки в прежние времена, когда они темными вечерами просиживали здесь не один час (и, конечно, почти не разговаривали, да и разговоры были тогда им ни к чему), он проехал и освещенную церковь «Гора Мориа», откуда слышалось громкое пение негров, а когда и пение замерло позади и они уже стали огибать начало мистер-айзековского леса, широким мысом подступавшего к дороге, Розакок сказала:
— Молчать всю дорогу я могла бы и у тебя за спиной на мотоцикле.
— А что ты хочешь мне сказать?
— Уэсли, ты же сам виноват, по крайней мере наполовину, — ты сказал, что мы поговорим. Ты мне в письме писал, что я что-то намудрила и лучше мы поговорим, когда ты приедешь.
— Мало ли что я пишу в письмах, всего не упомнишь.
— Ну, а я еще как помню. Я эти письма наизусть выучила, стараясь докопаться до смысла.
— Господи, Роза, да никакого такого смысла там не было. Просто писал, что при… — Они уже обогнули этот первый мысок, и лучи фар ровно стелились по дороге. Уэсли сказал: «Боже милостивый», а Розакок воскликнула: «Стоп!», потому что свет ударил прямо в оленя, который выскочил справа из леса, боком к машине, еще по-летнему рыжий, с жесткой, торчащей вверх щеткой белого хвоста, и, увидев их, он на долю секунды замер в прыжке, потом нагнул голову, извернулся, уже наполовину в воздухе, и скакнул обратно, в темноту, где он начал этот прыжок, а они не успели и слова сказать. Но едва он исчез (из виду, но не из их мыслей), треща ветками, словно целое стадо оленей, Уэсли остановил машину и сказал:
— Первый раз вижу такого, что на это решился.
— На что?
— Решился повести своих самок на водопой через дорогу. Еще ведь не поздно.
— Значит, это был самец?
— Ты что, не видела его рога?
— Наверно, видела, только он так быстро мелькнул. — Несколько секунд они сидели молча. Потом Уэсли протянул руку к зажиганию, и Розакок быстро, как пулемет, затараторила:
— Один раз я видела оленя, далеко за родником мистера Айзека, мы с Милдред были там девять лет назад. Может, это был тот самый, как думаешь?
— Навряд ли, — ответил он; машина не тронулась с места.
— А куда он хотел их вести — к роднику?
— Навряд ли, тот теперь засорен, но если пройти дальше — там много ручьев.
Это был самый мирный их разговор с прошлого июля. Розакок сочла это хорошим знаком и решила продолжать в том же духе.
— Как по-твоему, он опять попробует перевести их через дорогу?
— Думаю, да, если какое-то время не будет машин со светом. Сейчас он где-то там следит за нами, ждет, пока мы уедем.
— Жалко, мы не увидим, как они переходят дорогу, — сказала она.
— Здесь он, наверно, второй раз не пойдет, но мы можем подождать там, у тропинки к роднику, если у тебя есть время.
Она знала, что Мама и Майло сходят с ума от волнения, но ответила:
— Время есть. Завтра в девять утра на работу — вот и все мои дела.
Уэсли выключил фары, и, когда его глаза привыкли к темноте, он при тусклом лунном свете разглядел впереди заросшие колеи — здесь, бывало, мистер Айзек ездил к своему роднику. Он осторожно подвел к ним машину и развернулся лицом к дороге. Поставив машину на тормоза, он опустил ветровое стекло, оперся о баранку и прижал лоб к переднему стеклу, стараясь разглядеть деревья по ту сторону дороги и то, что в них притаилось.
Розакок полагала, что это ненадолго, что через минуту он зайдет настолько далеко, сколько она ему позволит. Чтобы убить время, она тоже стала смотреть вперед, но совсем не так, как Уэсли. Он ждал, и только, ни одной мысли не было у него в голове, кроме как посмотреть, что это за олень и сколько у него самок. Розакок думала: «У них с этим оленем есть что-то общее. Мало кто выжидает, — как они. Большей частью все рыщут и охотятся…»
Последние слова прозвучали в ее мозгу так отчетливо, что она не могла ручаться, не сказала ли она их вслух. Но если и сказала, то все равно, Уэсли был поглощен напряженным ожиданием. Он сидел не шевелясь. Тогда она закрыла глаза, решив думать о чем-либо другом, но вместо того увидела перед собой тот прохладный ноябрьский день семь лет назад, и тропинку, и пекановое дерево, на котором, как орел, стоял Уэсли и натряс ей орехов, когда она попросила, а сам орехами не интересовался, не такой уж, наверно, голодный был, мог бы и ею поинтересоваться, ведь достаточно взрослый (другие мальчишки его лет интересовались), но он даже не спросил, как ее зовут, не говоря уж о чем другом, он вежливо ждал, пока она уйдет и оставит его наедине со всем тем, что он видел, а перед его глазами расстилался почти весь округ Уоррен, но ей он сказал, что видит только дым, чтоб она поскорее ушла, а уйти от него было трудно даже тогда, когда возмужалость только еще нависала над ним, как грозовая туча. С закрытыми глазами она быстро перебирала в памяти все годы с Уэсли, пока наконец не сказала себе: «Мама прожила с моим отцом пятнадцать лет, она растила его детей, терпела его запои, а теперь помнит его только как серьезного мальчонку на фотокарточке. Вот так же я помню Уэсли — такого, как в тот первый ноябрьский день. Все другие воспоминания сводятся к тому же — он ждет чего-то, что должно случиться с ним, он может нарочно внушить кому-нибудь желание сделать что-то ласковое, например подойти и притронуться к нему, только чтобы сказать в ответ: „Что это тебе вздумалось?“ — и держится, как скованный, пока не смоется тот, кто его побеспокоил, и с тех пор для меня в нем ничего неожиданного нет. С самого начала я, хоть совсем девчонка, знала все наперед. Взять любого грудного ребенка, даже такого, как сын Милдред, — посмотришь на него и сразу видишь, хорошенький он будет в детстве или урод. А каким он станет, когда вырастет, никак не скажешь. Но в тот первый раз ведь яснее ясного было, что Уэсли стоит, обведенный прозрачной тенью взрослого мужского тела, и когда-нибудь границы этой тени он заполнит собой. Я видела это и, хоть была еще подростком, сразу поняла, что каким бы ни стал этот мальчик, не будет в его душе места для Розакок Мастиан. А он рос, и заполнял собой те границы, и лицо у него становилось таким, как я и думала, и, пока оно постепенно становилось таким, он приходил ко мне так много раз, и я позволяла ему целовать меня и трогать, и я говорила себе: „Он переменился, и это любовь“. Но все те разы я для него была все равно как вода для лодки — просто что-то такое, чем можно воспользоваться, чтоб куда-то добраться, до взрослости добраться, а там отхватить себе и Норфолк, штат Вирджиния, и флот Соединенных Штатов, и каждую охочую до штанов потаскушку, которая ляжет с ним и скажет „да“ там, где я говорила „нет“. И только поэтому Розакок начисто вылетела у него из головы. Я с самого начала знала, что так и будет, но для меня это было все равно. Я надеялась, что он переменится, но он не переменился, и это тоже мне было все равно».
— Уэсли, как считаешь, ты когда-нибудь переменишься? — спросила она вслух.
Он даже не повернул головы. Он прошептал мягко, будто просил об одолжении:
— Роза, никакой олень не придет, если мы начнем обсуждать за круглым столом личность Уэсли Биверса.
— Да, сэр, — ответила Розакок, но она уже обдумала все, что необходимо было обдумать. Она вынудила себя понять, как ей нужно поступить. И она ждала — не затем, чтобы посмотреть на оленя и его самок, она просто знала: если они пойдут через дорогу к ручью, они дадут ей возможность удержать Уэсли, чтобы он опять не сбежал от нее. Она ждала, глядя на свои темные колени и лежащие по бокам руки, почти неразличимые в темноте.
И наконец они перешли через дорогу, эти олени, чуть подальше того места, где первый раз показался самец. Она не видела, как они вышли, не слышала постукивания копыт, так изящно ступавших по утрамбованной дороге, пока Уэсли вдруг не подался вперед всем напряженным телом — она это почувствовала по пружинам сиденья, он ее даже не коснулся. Она взглянула туда, где его лоб был прижат к стеклу, проследила за его взглядом и увидела их в ту секунду, когда они вступали в лес мистера Айзека — три оленя, двигавшиеся осторожно, впритирку друг к другу, как часовые колесики, и она даже не успела рассмотреть, который из них самец, ведущий за собой остальных. Но они словно потянули ее за собой. Уэсли ощущал то же самое (он увидел их раньше нее), и так пристально глядел им вслед, что она прошептала: «Между ними и тобой стекло». Уэсли, смотри, ты продавишь его головой. Но олени скрылись, а Уэсли и не думал использовать возможность, которую они ему дали. Он Сказал только: «Ну вот, ты видела, он повел двух самок к ручью» — и потянулся к ключам, чтобы завести мотор.