Долорес Клэйборн
Шрифт:
А ей я сказала, что решила дать себе после обеда роздых, поехать сюда походить по магазинам, но ничего себе по вкусу не нашла.
— Ну и подумала, может, вернемся домой вместе, Селена, — говорю. — Ты не против?
Тут она наконец улыбнулась. Да я б тысячу долларов за эту улыбку заплатила, уж поверьте… За улыбку только для меня одной.
— Конечно, нет, мамочка, — отвечает. — Вдвоем будет веселее.
Ну спустились мы вместе к пристани, а когда я ее про занятия спросила, она мне нарассказала больше, чем за все прошлые недели. Если не считать того первого взгляда, когда она поглядела на меня, точно кролик в ловушке — на кота, девочка почти прежней стала, и я приободрилась.
Ну Нэнси, может, и не знает, как мало народу ездит паромом четыре сорок пять до Литл-Толла и Дальних островов, но вы с Фрэнком, Энди, сами знаете. Те, кто работает на материке, а живет на островах, возвращаются на пароме пять тридцать, а четыре сорок пять больше почту возит, заказы по каталогам и продукты для лавок. И потому, хоть день был по-осеннему чудесный — совсем не такой холодный и сырой, как я опасалась, на корме на палубе мы с ней были почти одни.
Постояли там, посмотрели, как след, расширяясь, тянется к материку. Солнце уже к западу клонилось, и по воде бежала золотая дорожка, а след ее разбивался будто на золотые осколки. Когда я маленькой была, отец мне говорил, что это самое настоящее золото и что русалки иногда выныривают его собирать. Он говорил, что осколочками вечернего солнца они кроют свои волшебные подводные замки, точно черепицей. И я, всякий раз как видела такую разбитую золотую дорожку, обязательно русалок в воде высматривала и уж почти ровесницей Селены была, а все верила, что такое бывает: мне же отец рассказал!
Вода была такой густо-синей, какую только в тихие октябрьские дни и увидишь, и шум машины прямо убаюкивал. Селена развязала шарф на голове, вскинула руки и засмеялась:
— Красиво, ма, верно? — спросила она.
— Да, — говорю. — И ты тоже красивой была, Селена. Почему ты изменилась?
Она смотрит на меня, и будто у нее сразу два лица — верхнее недоумевает и будто смеется… а под ним настороженное такое, недоверчивое выражение. И в этом спрятанном лице я увидела все, что Джо успел ей наговорить за эту весну и лето, прежде чем она и от него шарахнулась. «Нет у меня друзей, у меня никого нет!» — сказало мне это спрятанное лицо. И уж, конечно, не ты и не он! И чем дольше мы глядели друг на дружку, тем яснее проступало наружу это лицо.
Она перестала смеяться, отвернулась и уставилась на воду. Очень мне скверно стало, Энди, но только я пренебрегла, как позднее не спускала Вере ее пакости, как ни грустно все это было, если заглянуть поглубже. Как ни верти, а приходится нам быть жестокими, чтоб доброе дело сделать, — вот как врач делает укол ребенку, хоть и знает, что малыш расплачется и не поймет, что это для его же пользы. Заглянула я в себя и поняла, что могу быть вот такой жестокой, если другого выхода нет. В ту минуту я совсем перепугалась, да и сейчас мне не очень по себе. Как-то страшно знать, что ты способна быть такой безжалостной, какой надо, и не колебаться, а потом не вспоминать и не жалеть о том, что сделала.
— Не понимаю, о чем ты, мам, — сказала она, но поглядела на меня ох как настороженно.
— Ты изменилась, — говорю я. — И лицо, и как ты одеваешься, и как ведешь себя. И по всему этому я вижу, что с тобой что-то стряслось.
— Да нет, все у меня нормально, — говорит она, а сама пятится от меня. Ну я и ухватила ее за руки, пока не поздно.
— Нет, стряслось, — говорю. — И мы с парома не сойдем, пока ты мне не объяснишь, в чем тут дело.
— Да ничего же! — кричит она и старается вырвать руки, ну да я крепко их держала. — Ничего не стряслось! Пусти меня! Да пусти же!
— Погоди, — говорю. — В какую бы беду ты ни попала, Селена, я тебя буду любить все так же, а вот помочь тебе не сумею, пока ты мне толком не объяснишь, в чем дело.
Тут она перестала вырываться и только смотрела на меня. А я увидела третье лицо под верхними двумя — хитренькое, жалкое лицо, которое мне не слишком понравилось. Если не считать цвета лица, Селена в мою семью пошла, но в ту минуту она стала похожа на Джо.
— Сперва ты мне ответь! — говорит она.
— Отвечу, — говорю. — Если смогу.
— Почему ты его ударила? — спрашивает она. — Почему ты его тогда ударила?
Я было открыла рот, чтоб спросить: «Когда — тогда?» — просто, чтоб несколько секунд на размышление выиграть, и вдруг, Энди, поняла… не спрашивай как — может, осенило меня или там женская интуиция, как пишут, а то просто заглянула в мысли моей дочери, уж не знаю, — да только поняла, что чуть запнусь — и потеряю ее. Может, только на этот день, а может, и навсегда. Ну всем нутром почувствовала и ответила напрямик:
— Потому что он до этого ударил меня поленом по спине, — сказала я. — Чуть почки мне не отбил. Ну я и решила, что больше такого не позволю. Никогда.
Она заморгала — ну как моргаешь, когда тебе к самому лицу руку сунут, и губы у нее раскрылись в большое такое удивленное «О!».
— Тебе он не то говорил, верно?
Она только головой мотнула.
— Так что он сказал? Из-за того, что он за воротник закладывал?
— Да. И еще из-за покера, — отвечает, да так тихо, что не расслышать. — Он сказал, что ты не хочешь, чтобы другим было весело. Вот почему ты не хочешь, чтобы он играл в покер, и почему в прошлом году ты не пустила меня на вечеринку к Тане с ночевкой. Он сказал, что ты хочешь, чтобы все работали по восемь часов в день, как ты сама. А когда он начал тебя уговаривать, ты ударила его сливочником до крови и пообещала отрубить ему голову, если он еще раз пикнет. Дождешься, когда он уснет, и отрубишь.
Знаешь, Энди, я б засмеялась, да только уж очень это жутко было.
— И ты ему поверила?
— Не знаю, — сказала она. — Топор этот так меня напугал, что я даже думать боялась и не знала, чему верить.
Она точно ножом по моему сердцу прошлась, но я не выдала себя.
— Селена, — говорю, — он тебе неправду сказал.
— Оставь меня в покое! — говорит она, отшатывается от меня и опять глядит, как перепуганный кролик. И тут мне ясно стало, что скрывает она что-то не из стыда или неловкости, а потому что напугана до смерти. — Я сама разберусь! Не нужна мне твоя помощь! Оставь меня в покое, и все!
— Ты не можешь разобраться сама, Селена, — говорю я таким тихим, ласковым голосом, каким успокаивают жеребенка или ягненка, когда он в колючей проволоке запутается. — Если бы могла, так уже разобралась бы. А теперь послушай меня. Мне очень грустно, что ты видела меня с топориком в руке, из-за всего грустно, что ты видела и слышала в ту ночь. Знай я, как это тебя напугает и измучает, я бы пальцем его не тронула, как бы он меня ни доводил.
— Ну перестань! — говорит она, вырывает у меня руки и затыкает ладонями уши. — Не хочу ничего больше слушать! И не буду!
— Перестать я не могу, — отвечаю, — потому как все, что было, прошло и ничего изменить нельзя. А вот это — можно еще. Так позволь мне помочь, родная. Прошу тебя! — Я хотела обнять ее и притянуть к себе.
— Нет! Не смей меня бить! Не смей меня трогать, стерва! — закричала она, откинулась, наткнулась на перила, и я уж думала, что она опрокинется через них в волны. Сердце у меня остановилось, но руки, слава Богу, нет. Я успела ухватить ее за пальто и оттащить. А тут сама поскользнулась на мокрой палубе и чуть не упала. Но все-таки на ногах удержалась, а когда подняла голову, она вывернулась и хлопнула меня по щеке.