Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

На бивак.

"Без палаток… Теплая, великолепная летняя ночь… Над нашими головами небо, громадное, равнодушное, усыпанное сверкающими звездами… Солдаты спят прямо на земле, измученные долгими, утомительными переходами. Только для нас, штаб-офицеров, разбиты две палатки. В моей поставлено три походных кровати. Оба товарища уже заснули. Я сижу у стола, на котором стоят пустые стаканы из-под грога и горит свеча. При ее слабом мерцающем свете (вход в палатку открыт и туда врывается поток воздуха) я пишу тебе, моя дорогая жена. На свою постель я положил Пуксля… вот умаялся-то, бедный малый! Я почти раскаиваюсь, что взял его с собою. Об нем можно сказать то, что наши упорно повторяют о прусском ландвере: "что он непривычен к тягостям и лишениям походной жизни". В данную минуту мой четвероногий приятель с наслаждением храпит и наверное видит во сне своего друга и покровителя, графа Рудольфа Доцки, а я вижу тебя, Марта… Хотя и бодрствую, но передо мной, точно сновидение, встает твой милый образ в полутемном углу палатки; мне почти ясно представляется твоя фигура, сидящая на одном из наших складных походных стульев… И как мне хочется подойти туда и склонить голову к тебе на колени. Но я боюсь двинуться, зная, что тогда видение исчезает… Я вышел на минуту на свежий воздух. Звезды горят равнодушнее прежнего. В отдалении, там и сям мелькают человеческие тени: это отсталые. Много, много осталось их на дороге; к ночи они дотащились сюда, привлеченные сторожевыми огнями, но далеко не все; некоторые еще лежат где-нибудь по канавам и в высоких хлебах. Но и то сказать, ведь какая была сегодня страшная жара, когда мы шли форсированным маршем! Солнце пекло, точно собираясь вскипятить у нас мозг в голове; а солдату приходится вдобавок тащить на спине тяжелый ранец да ружье, которое натерло до крови усталые плечи… Между тем никто не роптал. Двое рядовых упали и не могли подняться. Еще двое или трое получили солнечный удар и умерли тут же на месте. Их трупы положили в лазаретный фургон. Эта лунная и звездная июньская ночь лишена однако здесь своего очарования. Не слышно ни пения соловья, ни треска кузнечиков; в воздухе нет благоухания роз и жасминов. Ласкающие звуки заглушены скрипом колес, ржанием коней, людскими голосами и гулом шагов ночного патруля, а нежные ароматы цветов – подавлены запахом прелой седельной кожи и другими казарменными испарениями. Но это все еще ничего, пока не слышно карканья пирующих воронов, запаха порохового дыма, крови и гниения. Это еще у нас впереди – ad majorem patriae gloriam. Замечательно, как слепы люди! По поводу костров, зажигавшихся когда-то к "вящей славе Господа Бога", они разражаются проклятиями слепому, жестокому, бессмысленному фанатизму, но усеянные трупами поля сражений в настоящее время приводят их в экстаз. Комнаты пыток – остатки мрачных средних веков – внушают им ужас, а между тем арсеналами своими они гордятся… Однако свеча догорела, фигура в полутемном углу рассеялась, как дым; я собираюсь лечь спать возле нашего милого Пуксля"

"На возвышенности, в группе генералов и старших офицеров, с подзорной трубою, приставленной к глазу: вот ситуация, наиболее располагающая к эстетическим впечатлениям на войне! Это хорошо известно господам батальным живописцами, и газетным иллюстраторам: полководцы, обозревающие вооруженным глазом окрестность с какого-нибудь возвышенного пункта, изображаются ими так же охотно и часто, как и предводители во главе своих войск на кони предпочтительно белой масти. Конь скачет во всю прыть или взвивается на дыбы, а герой, повернув голому к скачущим за ним всадникам, указывает величественным жестом руки на клубы порохового дыма на заднем плане, очевидно взывая: "за мной, ребята!"

"С возвышенного холма, действительно, развертывается поэтическое зрелище. Картина величава и достаточно удалена от зрителя, чтобы действовать, как произведение кисти художника; все ужасное и отвратительное сглаживается в ней расстоянием. Ни текущая кровь, ни предсмертное хрипенье не оскорбляют вашего глаза и слуха: перед вами одни эффекты лиши и красок, стройные колонны войск, извивающиеся по дороге, необозримая лента марширующей пехоты, кавалерийских отрядов и батарей; за ними зарядный парк на телегах, захваченных у крестьян, и на вьючных лошадях, а еще дальше – обоз. Но картина будет еще живописнее, когда посреди ландшафта, расстилающегося перед вами с высоты, вы наблюдаете не одно спокойное движение войск, а жаркую битву с неприятелем. Как эффектно тогда сверкают в воздухе сабли и штыки, веют знамена; мундиры всех цветов мелькают перед вами, пешие и конные отряды кидаются друг на друга; они то отхлынут, то прихлынут, точно грозные морские валы во время бури; а надо всем этим клубы порохового дыма, сгущающиеся местами в непроницаемую туманную пелену; но вот она рассеялась, и вы снова ясно видите перед собою сражающаяся группы… Аккомпанементом к этому грандиозному зрелищу служит грохот пушек, повторяемый горным эхом, и при каждом залпе в воздухе как будто проносится глухим тяжким рокотом слово: смерть… смерть… смерть!… Да, как тут не вдохновиться для восторженных дифирамбов войне в сладкозвучных стихах? Но и для составления прозаических описаний, появляющихся в печати после похода, позиция на холме представляется весьма выгодной. Наблюдая оттуда за ходом битвы, можно, во всяком случае, с некоторой достоверностью рассказать впоследствии: "дивизия X. сталкивается при N. с неприятелем, оттесняет его назад, достигает ядра армии; сильные неприятельские отряды показываются на левом фланге корпуса и т. д. и т. д.". Но кто не смотрит с холма в зрительную трубу, а сам участвует в "деле", тот никогда, никогда не может сообщить достоверных сведений о ходе сражения. Он видит, переживает и чувствует лишь происходящее в непосредственной близости, а что передает потом, как очевидец, все это не более как фантазия, для наглядного изображения которой рассказчик пользуется старыми клише "Ну, что, Тиллинг, – заметил мне сегодня один из генералов, стоявший рядом со мною на возвышенности, господствовавшей над окрестностью, – не правда ли, какое внушительное величавое зрелище? Великолепное ведь у нас войско, а? Но о чем это вы так задумались?" О чем я думал? Этого я не мог бы откровенно высказать начальнику, и потому ответил ему самым почтительнейшим образом – неправду. Почтительность и правда вообще имеют мало общего между собою. Последняя чересчур горда: она презрительно отворачивается от всего рабского.

"Деревня взята нашими… нет, вот опять ею овладел неприятель… а вот она снова в наших руках… снова перешла к неприятелю; а впрочем, это уж больше не деревня, а груда дымящихся развалин.

"Жители (ведь на самом-то деле она принадлежала им) покинули ее заблаговременно и бежали. Да и хорошо сделали, потому что битва в обитаемом месте нечто ужасное: пули врагов и своих попадают в дома, убивая женщин и детей. Одна семья поневоле осталась в местечке, которое мы взяли вчера, отдали неприятелю, отняли у него обратно и опять отдали: это были старики – муж с женою, и их замужняя дочь, мучившаяся родами. Муж ее служит у нас в полку. Он сказал мне, когда мы приближались к деревне: "вон там, г-н подполковник, в домике с красной крышей живет моя жена со стариками родителями… Они, бедные, не могли бежать… Жена с часу на час ожидает родов, а тесть с тещею от старости еле таскают ноги… Ради самого Бога, г-н подполковник, командируйте меня туда!" – Бедный малый! Он как раз поспел вовремя, чтобы принять последний вздох родильницы и новорожденного ребенка: у самой кровати разорвалась бомба… Что сталось со стариками, мне неизвестно. Вероятно, они были заживо погребены под развалинами; по крайней мере, их дом загорелся одним из первых. Битва на открытом поле уже достаточно ужасна, но посреди человеческих жилищ это бедствие в десять раз хуже. Обрушивающиеся балки, потоки пламени, удушливый дым, взбесившаяся от испуга домашняя скотина… Каждая стена обращается в крепость или баррикаду, каждое окно в бойницу… Я видеть там бруствер, наскоро набросанный из трупов. Защитники деревни подобрали всех убитых, лежавших по близости, и наложили их рядами, чтобы стрелять из-за этого прикрытая по нападающим. Этой стены я никогда не забуду: один из сложенных в кучу покойников оказался живым – он шевелил руками…

"Остаться в живых" – хуже этого ничего не может быть на войне, если человек ранен и искалечен. Тогда несчастный подвергается невыразимым, бесконечным мучениям, которые вдобавок разнообразятся на тысячу ладов. Если бы Провидите посылало на поля битв ангела милосердия с тем, чтобы он гасил последнюю искру жизни в этих обреченных на смерть, но еще продолжающих мучиться жертвах – будь они люди или животные – ему было бы много работы".

"Сегодня у нас произошло небольшое кавалерийское дело на открытом поле. Прусский драгунский полк неожиданно выскочил из засады, выстроился в линию и, подтянув поводья, с саблями над головой, помчался коротким галопом прямо на нас. Мы не выждали нападения, но сами бросились навстречу неприятелю. Не было произведено ни единого выстрела. Когда между нами оставалось каких-нибудь несколько шагов расстояния, с обеих сторон грянуло оглушительное ура (кричанье опьяняет, это известно диким индейцам и зулусам еще лучше, чем нам). И вот мы кинулись друг на друга, лошади наши столкнулись грудь с грудью, колени всадников соприкасались, сабли взвились к верху и опустились на головы противников. Вскоре наступила такая свалка, что невозможно было употреблять оружия; люди схватились грудь с грудью, причем испуганные лошади, храпя, рвались, куда попало, взвиваясь на дыбы, били задом ногами. Я также один раз был сброшен с седла, и чья-то лошадь едва не размозжила мне копытом висок".

"Опять дневной переход, и снова одна или две стычки с неприятелем. Меня постигло горе, и я до сих пор не могу забыть одной печальной картины. Уж, кажется, мне следовало бы присмотреться ко всему и не быть таким впечатлительным, но я ничего не могу с собой поделать, и тяжелое воспоминание неотступно преследует меня… Пуксль, наш бедный, веселый, добрый пинчер – ах, зачем я не оставил дома эту милую собаку при ее маленьком господине Рудольфе! Она по обыкновению бежала за нами; вдруг я слышу жалобный визг. Осколком гранаты Пукслю оторвало передние лапки. Он не может больше следовать за мной и остается на месте, покинутый всеми, но "еще живой"; проходит двадцать четыре, двадцать восемь часов, он еще жив. "Барин, милый барин", жалобно визжит он во след, "не бросай своего бедняжку Пуксля!" И его маленькое сердце разрывается от горя… Что мне больнее всего, так это мысль, что верное животное, умирая, конечно обвиняло меня в жестокости. Пуксль видел, как я обернулся, услыхав его мольбу о помощи, но не подумал его поднять, а равнодушно ускакал дальше. Ведь он не понимал, что нельзя скомандовать: "стой!" полку, летящему в атаку. Если мы оставляли на дороге падающих товарищей, то тем более не могли остановиться из-за раненой собачки… Но Пукслю недоступно понятие о высшем долге, которому повинуется его господин, и он отнесся с горьким изумлением к моему поступку.

"Неужели среди великих событий" и страшных всеобщих бедствий настоящего тяжелого времени можно огорчаться подобными глупостями? – скажут многие, пожимая плечами, но ты поймешь меня, Марта, я знаю это, и сама поплачешь о нашем бедном Пуксле".

"Что там такое делается?… Выстраивают экзекуционный взвод. Вот тебе раз! Значит, поймали шпиона. Да одного ли?… Нет, на этот раз целых семнадцать! Вот уж их ведут… В четыре ряда, по четыре человека в каждом, повесив головы, подвигаются приговоренные, в средине сомкнутого каре солдат. За ними едет телега; на ней распростертый труп, а на трупе, привязанный к нему веревками, сидит двенадцатилетний мальчик, тоже приговоренный.

"Я не могу выносить зрелища казни и потому удаляюсь. Но выстрелы все-таки долетали до моего слуха… Из-за стены поднимается облако дыма; все убиты, не исключая и мальчугана"…

"Наконец-то удобная ночевка в маленьком городке. Бедное разоренное гнездо!… Запасы, которых хватило бы жителям на целый месяц, все отобраны реквизицией. "Реквизиция"… хороша еще, что подобные вещи обозначаются благозвучными санкционированными словами.

"Но я все-таки радовался покойной постели и вкусному ужину. Вдобавок потом… нет, лучше расскажу все по порядку.

"Я уже собирался лечь, как вдруг приходит мой денщик с докладом: рядовой из нашего полка настоятельно желает меня видеть; он принес мне что-то собою. "Пускай войдет". Солдата ввели в комнату…

"Прежде чем отпустить его, я щедро наградил этого доброго человека, крепко пожал ему обе руки и обещал позаботиться о его жене, и детях, если с ним что-нибудь случится. То, что принес мне этот славный малый, ужасно обрадовало меня, и, главное, избавило от гнетущей тоски, от которой я изнывал тридцать шесть часов: – принесенный солдатом предмет был мой несравненный Пуксль! Да, хотя и раненый – на поле чести, – но живой и бесконечно счастливый тем, что находится опять у своего господина. Мой восторженный прием конечно доказал ему, как несправедливо обвинял он меня в бессердечии… Если б ты могла видеть, дорогая Марта, трогательную сцену нашего свидания! Прежде всего, бедняге дали воды. Он с жадностью набросился на нее, но десять раз отрывался от чашки, чтобы приветствовать меня радостным лаем. Потом я перевязал ему оторванные лапки, угостил вкусным ужином из мяса и сыру, а затем уложил с собою в постель. Мы оба отлично спали. Поутру, когда я проснулся, Пуксль еще раз с благодарностью лизнул мне руку, вытянул свои маленькие члены, глубоко вздохнул и перестал существовать. Бедный Пуксль – так-то лучше!"…

"Ах, чего я насмотрелся сегодня! Стоит мне закрыть глаза, как все виденное встает передо мною с поразительною ясностью. "Все только печальные и страшные картины!" скажешь ты. Почему же другие возвращаются с войны с такими освежающими, приятными впечатлениями? Да, эти другие отворачиваются от печального и ужасного, а кроме того и умалчивают о нем. В своих описаниях и рассказах они не дают себе труда изобразить пережитое, как оно было, но стараются подражать вычитанному из книг, пригоняют свои повествования к известному шаблону, а из собственных ощущений описывают только те, которые прилично герою. Если им приходится коснуться сцен кровопролития, где столько ужасного и потрясающего, в их тоне не должно обнаруживаться ни волнения, ни ужаса. Напротив, чем страшнее зрелище, тем равнодушнее об нем толкуют; чем оно отвратительнее, тем развязнее его описывают. Порицать, негодовать, возмущаться! Ничуть не бывало. Иногда разве кое-какой намек на сентиментальное сожаление, два-три вздоха растроганной души. А потом опять голову вверх, "сердце к Богу, а кулак на врага". Ура и трара!

"Вот на выдержку две картины, запечатлевшиеся в моей памяти.

"Крутые скалистые возвышенности; словно кошки, карабкаются по ним егеря; эту позицию требуется "взять"; неприятель палит сверху. Я могу видеть лишь фигуры лезущих кверху людей; некоторые из них, сраженные вражеской пулей, торопливо протягивают руки вперед, роняют ружье, опрокидываются навзничь через голову и летят вниз с крутого обрыва, с одного скалистого уступа на другой, раздробляя себе члены… "Вот в некотором отдалении, наискосок позади меня, скачет всадник; вдруг возле него лопается граната. Испуганная лошадь, кинувшись в сторону, натыкается на труп моего коня, лотом стрелой несется мимо. Солдат еще сидит в седле, но осколком гранаты ему разорвало живот и вырвало все внутренности. Верхняя часть тела соединяется у него с нижней только позвоночным столбом, все же остальное, от ребер до бедер – одна сплошная кровавая дыра… Немного дальше раненый валится с седла, но одна нога запуталась у него в стремени, и скачущая лошадь тащит его за собою по каменистой почве"…

Поделиться с друзьями: