Должна остаться живой
Шрифт:
— Как не боятся! Надо. Слышала такое слово?
— Слышала. Мы в комнате мёрзнем, а они — в окопах. Они все там герои, правда?
— У них землянки сделаны. В землянках — печки.
— Но это же зе-е-мля-я-нки-и. Они из зимней мороженой земли.
— Не сладко, конечно, но война вся состоит из теневых сторон.
— Из чего?
— Я только сейчас понял, что от себя, в отличие от бомб и снарядов, нет укрытия и спасения. Жизнь моя — это упущенные возможности. Оглянулся назад, благо теперь уйма времени… Сколько можно сделать было, создать картин, если бы тогда время не растаскивалось безжалостно на разные пустяки… Что стоишь? Проходи…
Натыкаясь на разную, стоящую не на месте мебель, Майя подошла к самой кровати, на которой лежал Пётр Андреевич.
— Вы болеете. И голос у вас печальный и одинокий… Я немного приоткрою штору, а то мне вашего лица не видно совсем. Мне неприятно разговаривать, если я никого не вижу.
— Ого. Заявка на тонкого психолога. Сделай милость, — сказал Пётр Андреевич.
Чёрная матерчатая штора криво и нехотя поползла наверх. Да и то после того, как Майе пришлось немного повисеть на ней и подрыгать для утяжеления ногой. Некрасиво повисеть и некрасиво подрыгать. Как собаке на заборе. Хорошо, что в комнате темно и верёвка оказалась прочной.
— Упрямая ваша штора, как осёл, — недовольно сказала она, запыхавшись и еле справившись с трудным делом.
— Сил довоенных требует. Ещё Игорёк в начале войны сие соорудил. А ты молодец, переупрямила штору.
При голубоватом свете бледного утра она увидела, что сосед с доброй улыбкой её разглядывает. Ей стало неловко, и она начала излишне пристально разглядывать предметы, окружавшие её. В комнате полный беспорядок, даже стул с табуреткой валяются на полу.
— Беспорядок, а лежу… Осуждаешь? И я себя осуждаю, а лежу… Силы исчезают, словно мне не сорок шесть, а все сто… Да ещё с хвостиком… Стул и табуретку разбить не мог. Куда это годится?
— На дрова? — испугалась Майя. — Такой красивый стул!
Рояль, недосягаемый царственный рояль одиноко и грустно стоял, словно чужой в этой комнате. А если его сожгут?
Пётр Андреевич перехватил её встревоженный взгляд, украдкой брошенный на рояль, понял её страх.
— Никогда! Кончится война, и я сам привезу его тебе. Видишь, какие у него отличные колёсики на ногах. За пять минут примчится к тебе… Ты станешь учиться музыке, а по вечерам будешь играть для меня. Я, старый ворчун, буду тебя слушать, как ты будешь играть прелестные ноктюрны Шопена. Станешь старика баловать?
— А Софья Константиновна?
— Слыхала про восстание рабов? Так мы поднимем ещё ужасней.
Она раздумывала над словами Петра Андреевича, с сомнением смотрела на него.
— Поднимем! Твой будет! — успокоил он её. И печально пошутил: — Вы, демуазель Маюми, зачем пожаловали? Молодые особы, если они не наследницы, стариков не навещают… Правильно говорю?
Майя смутилась.
— Ой, я совсем забыла, — она хлопнула себя ладошкой по губам. — Я же пришла к вам за спичками, мама потеряла, где — не знает. А другого коробка у нас нет. Мне бы всего три штуки… Она так и сказала…
Пётр Андреевич откинул толстое одеяло, посидел немного, потом, окунув ноги в обрезанные короткие валенки, которые мама называла поршнями, пошёл к заваленному всякой всячиной обеденному столу, стоявшему посредине комнаты. То, что он лежал в постели одетым, не поразило её. Она уже навидалась лежащих днём, одетых в тёплое людей. В Петре Андреевиче её другое потрясло: его руки! Не сгибаясь, слепо и топорно шарили они между кастрюлями и тарелками, беспорядочной грудой громоздящимися на столе. Вот что-то, мягко брякнув, свалилось на пол.
Майя быстро подошла, подняла коробок со спичками. Пётр Андреевич облегчённо сказал:
— Возьми весь… И без отдачи. Поняла? У нас ещё есть, а курить я давно бросил…
— А тётя Соня?
— Заладила своё! Уехала, вернее, ушла на Выборгскую сторону. У неё там сестра умерла. Племянница приходила. Сонечка заночевала у них. Теперь пешком трудно добираться, улицу замело, сколько сил требует дорога. Вот и снег пошёл, теперь теплее на улице станет!
Снег за окном валил, а не шёл. Хлопья вертелись в воздухе, как ненормальные, а потом тихо и безмятежно присаживались в сугробы. И просто на тропинки. Дворы уже по уши завалило снегом. Скоро и вход в парадные занесёт. Начнут люди по-эскимосьи лазить в дома. Майя развеселилась:
— Как дома эскимосьи называются?
— Что? Дома? Ах, эскимосьи? Зачем тебе? Вигвамы, кажется.
— У индейцев вигвамы, — поправила Майя.
— Ты и это знаешь? А я знаю одно: у эскимосов и индейцев нет блокады.
И совсем грустно продолжал:
— Скажи мне, всезнайка, отчего мои ноги и мои руки перестали слушать меня? Что им во мне разонравилось? Разве такое может быть у живых людей?
Майя пошевелила своими ногами и пальцами. Они её слушались. Огорчённая за Петра Андреевича, она сказала неуверенно:
— Может быть, они у вас устали?
— У человека, который лежит, разве могут устать ноги?
— Я не знаю. Сейчас все даже и утром усталые…
— То-то.
Художник сел на кровать, кряхтя, стал стаскивать с ноги коричневый шерстяной носок. Майя глянула и замерла в страхе за него. Нога Петра Андреевича распухла, побагровела и вся была в светло-синих и тёмно-багровых пятнах. Ступня блестела. Майя сморщилась, вгляделась: она блестела от множества мелких капель бесцветной липкой жидкости. Словно нога художника была в странной утренней росе.
Майя глядела и не в силах была отвести глаз.
— Что же ты? — с укоризной сказал Пётр Андреевич. — Отвернись. Мне и самому жутко… Дистрофия и цинга — отвратительные и безжалостные дамы. Блокадные. А вместе — ещё и убийцы. Это, дитя моё, лицо блокады. Глупо жаловаться, но предупреждаю: не допускай у себя…
— Как?
— Ходи но улице, не залёживайся… Ты ещё молоденькая, от жизни и болезней не устала. И чтобы мама тебя кормила, тряпок не жалела.
— Она не жалеет.
— А Соня жалеет, бережёт тряпки сыновьям. Говорит, что они станут носить, как с фронта вернутся. А сейчас, брат, и луковица может на ноги поставить… Отвернись! Противно!
— Не противно, а жалко и неприятно, — беспокойно начала Майя. — К примеру, мама за золотое кольцо кусок конины получила. А в куске — ловко спрятанная кость. Вы всё знаете, скажите, почему люди обманывают? Мы кость эту варили три раза в хряповых щах. Правда, ничего себе кость оказалась. Но её же не съешь! И почему одни голодают, а другие — продают. Одни воюют, а другие складами всякими заведуют. Надо поочерёдно. И скажите, почему это одни продают в блокадном городе продукты, а другие — умирают с голоду.