Дом англичанина. Сборник
Шрифт:
По мере того как вырисовывался страшный портрет обвиняемого, присяжные, настроенные поначалу доброжелательно, резко переменились. Но было заметно и другое. Отношение к Ромейн тоже изменилось, ибо ей не хватало беспристрастности, злоба сквозила в каждом ее слове.
Грозный и значительный, встал защитник. Он заявил, что все сказанное свидетельницей — злобный вымысел. В роковой вечер ее не было дома, и она, естественно, не может знать, когда вернулся Воул. Он также сообщил присяжным, что Ромейн Хейльгер состоит в любовной связи с другим мужчиной, ради него и чернит обвиняемого, обрекая его на смерть за преступление, которого он не совершал.
С поразительным хладнокровием Ромейн отвергала все предъявленные ей обвинения.
И тогда при полной тишине в затаившем дыхание зале было прочитано письмо Ромейн Хейльгер:
«Макс, любимый! Сама судьба отдает его в наши руки. Он арестован! Его обвиняют в убийстве какой-то старухи; его-то, который и мухи не обидит! Ах, наконец пришло время отмщения! Я скажу, что в ту ночь он пришел домой весь в крови и сам признался в содеянном. Его отправят на виселицу, и он узнает, что это я, Ромейн Хейльгер, послала его на смерть. Воула не будет, и тогда — счастье, мой дорогой! После стольких лет… Наше счастье, Макс!»
Эксперты готовы были тут же под присягой подтвердить подлинность почерка, но в этом не было необходимости. Ромейн Хейльгер призналась: Леонард Воул говорил правду, лгала она — главный свидетель обвинения.
Воул был допрошен вторично и ни разу не сбился, не запутался во время перекрестного допроса. И хотя не все факты говорили в его пользу, присяжные, почти не совещаясь, вынесли свой приговор: не виновен!
Мистер Мейхерн поспешил поздравить Воула с победой. К нему, однако, было не так-то просто пробраться, и адвокат решил подождать, пока разойдется народ. Судя по тому, как он принялся тереть стекла пенсне, он здорово переволновался. Про себя мистер Мейхерн отметил, что у него, пожалуй, вошло в привычку: чуть что, браться за пенсне. Вот и жена говорит то же самое. Ох уж эти привычки, прелюбопытнейшая вещь!
Да, все-таки чрезвычайно интересный случай. И эта женщина, Ромейн Хейльгер… Как ни старалась казаться спокойной, а сколько страсти обнаружила здесь, в суде!
Едва Мейхерн закрывал глаза, перед ним тотчас возникал образ высокой бледной женщины, охваченной порывом неистовой страсти. Любовь ли… ненависть ли… И это странное движение рук…
И ведь у кого-то наблюдал он точно такое. Но у кого? Совсем недавно…
Мистер Мейхерн вспомнил, и у него перехватило дыхание: мисс Могсон из Степни!
Не может быть! Неужели?!
Сейчас ему хотелось только одного: увидеть Ромейн Хейльгер.
Но встретиться им довелось много позже, а потому место встречи большого значения не имеет.
— Итак, вы догадались, — сказала она. — Как я изменила лицо? Это было не самое трудное; газовый свет мешал разглядеть грим, а остальное… Не забывайте, что я была актрисой.
— Но зачем?..
— Зачем я сделала это? — спросила она, улыбаясь одними губами. — Я должна была спасти его. Свидетельство любящей и безгранично преданной женщины — кто бы ему поверил? Вы сами дали мне это понять. Но я неплохо разбираюсь в людях. Вырвите у меня признание, уличите в чем-то постыдном; пусть я окажусь хуже, недостойнее того, против кого свидетельствуют, и этот человек будет оправдан.
— А как же письма?
— Ненастоящим, или, как вы это называете, подложным, было только одно письмо, верхнее. Оно и решило все дело.
— А человек по имени Макс?
— Его нет и никогда не было.
— И все же, мне кажется, мы сумели бы выручить его и без этого спектакля, хотя и превосходно сыгранного.
— Я не могла рисковать. Понимаете, вы ведь думали, что он не виновен.
— Понимаю, миссис Воул. Мы думали, а вы знали, что он не виновен.
— Ничего-то вы не поняли, дорогой мистер Мейхерн. Да, я знала! Знала, что он… ВИНОВЕН!..
Ричард Олдингтон
(1892–1962)
РАЗДУМЬЯ НА МОГИЛЕ НЕМЕЦКОГО СОЛДАТА
Человеческое сознание проявляет себя странно и прихотливо. Жизнь человека не похожа ни на прямую, ни на кривую линию — скорее она цепь все более и более сложных соотношений между событиями прошедшими, нынешними и будущими. Любое наше переживание осложнено предыдущим опытом, а когда мы о нем вспоминаем, оно снова осложняется нашими теперешними обстоятельствами и всем, что произошло с тех пор. Вот почему, когда Роналд Камберленд через десять лет вспоминал о своих раздумьях на могиле немецкого солдата, эти воспоминания отличались от его тогдашних мыслей, хотя ему-то казалось, что никакой разницы нет. Они изменились под влиянием всего, что он пережил и передумал впоследствии, и по контрасту стали, может быть, еще более горькими.
Когда кончилась война, Камберленд был так же измотан и оглушен и почти так же наг, как Улисс после кораблекрушения. Он был демобилизован в начале девятнадцатого года и расстался со своим батальоном без сожалений и без долгих прощаний. Санитарная двуколка, на которой он ехал до железной дороги, с трудом пробиралась по глубокому снегу. Товарный поезд (на каждом вагоне надпись «40 hommes ои 8 сhеvаих» [63] — дань сравнительной ценности животных) неимоверно медленно, со скрежетом и толчками тащился сквозь кромешную тьму и кромешный холод зимней ночи. Уснуть не было возможности. Офицеры, ехавшие в одном вагоне с Камберлендом, своровали где-то дрова и жаровню и только поэтому не обморозились. Другим не повезло — нескольких пришлось на рассвете высадить в Армантьере, где была медицинская помощь. В Дьеппе офицеры на себе испытали романтическое рыцарство Британии — дрожа от холода в палатках, они видели, как пленные немцы смеются и болтают у топящихся печек в теплых бараках. Это длилось три дня.
63
40 человек или 8 лошадей (франц.).
Камберленд был глубоко удручен, и не без оснований. Война вконец разорила его; в банке Кокса ему перестанут платить жалованье с той минуты, как он ступит на английский берег; пособие за ранение ему полагалось ничтожное; перспективы его были неясны. Вернее, ясно было одно — что перспектив у него никаких. Стоя на палубе корабля, который нес его к линии грязно-белых утесов, присыпанных чистым, белым снегом, он раздумывал о том, к кому и к чему он, в сущности, возвращается и зачем. Заряженный револьвер у пояса, еще не отчищенный со дня последнего боя, напомнил ему, что один-то выход у него всегда есть.
«Нет, это уже цинизм, — сказал он себе. — После всего, что мы сделали и что выстрадали, после всего, что они говорили, нас наверняка примут радушно, нам помогут».
Единственный прием и помощь в английском порту оказал ему и большинству остальных сектант с козлиной бородкой, член организации «содействия армии», который проблеял срывающимся голосом:
— Сюда, друзья! Здесь вас ждут булочки и молоко!
Но и он сник, услышав насмешливый хохот, каким ответила на его приглашение кучка усталых, огрубевших от войны офицеров.
— Булочки и молоко! — воскликнул какой-то молоденький капитан, красивый, но с жестким взглядом и жесткой складкой губ. — Идиот несчастный! Нам не молока нужно, а девок и виски!
Камберленд сразу поехал в Лондон и снял комнату над рестораном, в котором обедал, когда бывал в отпуске. Комната была восемь футов на восемь за двадцать пять шиллингов в неделю. От своей довоенной квартиры он отказался — сдуру или, вернее, по необходимости: во время войны он не мог за нее платить, да и глупо казалось сохранять за собой квартиру в Лондоне, когда тебя ждет могила во Фландрии. Он наведался туда, узнал, что квартира сдана теперь вдвое дороже, а его вещи сложены в подвале. Многого не хватало, кое-что испортилось от сырости. Через неделю после демобилизации ему пришлось почти все распродать, чтобы было чем платить за еду и за жилье. Он пробовал найти комнату подешевле, но все больше военных возвращалось на родину и цены на квартиры и комнаты стремительно росли. То был богатый урожай, и с уборкой его не медлили.