Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Того, что произошло вчера, могло и не случиться, если б не Тамара. Теперь они виделись почти каждый день. Их встречи по-прежнему происходили в глубокой тайне, и это очень осложняло жизнь. Ценой изощренного вранья и всяческих уловок Мите удавалось то забежать среди дня, то выкроить полчаса вечером. Есть люди, для которых лгать так же естественно, как есть и пить, — Митя к ним не принадлежал, ложь утомляла его, как самый тяжкий физический труд, он приходил на свидания отравленный тревогой и всегда был в напряжении. Тамара отлично все понимала, ее бесил его скользящий вороватый взгляд. Митя не решался смотреть на часы открыто и старался делать это за ее спиной, но Тамара всегда знала, когда он смотрит, и говорила: «Ты торопишься? Иди». И Митя уходил с тяжелым чувством, он не выносил, когда на него дуются. Иногда на Тамару находила странная чопорность, она с отрезвляющей сухостью уклонялась от объятий и заводила разговор о чем угодно: о Митиных родителях, о Горбунове… Мите казалось — и неосновательно, — что Тамара недостаточно тщательно конспирирует их отношения. На самом деле Тамара была здесь решительно ни при чем: о том, что Митя бывает у Тамары, и так знало слишком много людей. Знали все соседи по квартире — Камалетдиновы, Козюрины и бывший Тамарин муж Николай Эрастович, знали Юлия Антоновна с Катей и, наконец, Селянин.

Селянин стал появляться регулярно, раз или два в неделю. Впрочем, он вел себя безупречно, сразу же дал понять, что признает все преимущества завоеванного Митей положения, и безропотно перешел на амплуа пожилого друга. Он по-прежнему держал себя с большим апломбом, но чужой апломб неприятен нам лишь в тех случаях, когда мы видим в нем ущерб для нашего собственного. Военинженер круто переменил свое отношение к лейтенанту — теперь они были на равной ноге. Он не льстил Мите, но Митя был польщен. Временами в нем пробуждалась прежняя неприязнь и, оставшись наедине с Тамарой, он начинал ворчать. Тамара холодно отвечала: «Скажи одно слово, и завтра его не будет». И Митя умолкал. Он говорил себе, что не хочет оскорблять Тамару подозрениями, но причина его терпимости была сложнее. Селянин оказывал Тамаре множество мелких услуг, и Митя прекрасно понимал, что, выжив инженера, он почти ничего не может дать ей взамен. Селянин приезжал открыто, не таясь, его мотоцикл врывался во двор с пулеметным треском, и это тоже устраивало Митю. Грохот мотоцикла и внушительная фигура инженера позволяли лейтенанту Туровцеву оставаться в тени.

Всякий раз, приезжая, Селянин привозил что-нибудь из съестного. Привозил немного, но для Тамары, получавшей на свою карточку сто двадцать пять граммов серого целлюлозного хлеба, каждый приезд Селянина был оазисом в пустыне голода. Инженер и тут вел себя тактично, входя, он первым делом требовал чаю. Тамара кипятила воду и выставляла на стол вазочку с десятком пайковых леденцов. При виде такой роскоши Селянин приходил в лицемерный восторг и говорил: «Разрешите и мне внести свою долю».

Митю все это очень мучило. Он рассчитывал на дополнительный паек — паек отменили. Единственное, что он мог, — приносить завернутые в бумажку кусочки хлеба. Иногда — очень редко — удавалось сберечь для Тамары второе от обеда. Это было совсем не просто, Горбунов ревниво относился к тому, что он называл «духом кают-компании». Унести второе можно было, только опоздав к обеду, что не прощалось никому. Нужно было изобрести уважительную причину, заранее заявить «расход» на камбузе, явиться, когда все уже пообедали, проглотить остывший суп, а затем, улучив подходящий момент, быстро переложить второе — чаще всего горох или макароны с крупинками фарша — в заранее приготовленную пластмассовую мыльницу. Изредка на ужин были блины, вернее, блин — утаить его было легче, например, оставить к вечернему чаю, а затем чая не пить.

«События вчерашнего дня» начались с того, что Митя увидел с мостика мотоцикл Селянина. Митя только что поужинал и располагал великолепным предлогом, чтоб заглянуть к Тамаре: в той же квартире жил слесарь-монтажник Серафим Васильевич Козюрин, к его богатейшему опыту подводники прибегали уже не раз. Разговор с Козюриным можно было провернуть минут за десять — пятнадцать, а затем провести целый час у Тамары в сравнительно спокойной обстановке… С приездом Селянина все это с таким трудом возводимое здание рушилось, и Митя освирепел. Сначала он решил не идти, а при следующей встрече с Тамарой поставить вопрос ребром: никаких Селяниных. Но, спустившись в лодку, передумал: нет, пойду, и пусть Тамара видит, что наши свидания расстраиваются не всегда по моей вине. Он знал, что застанет Селянина и Тамару за чаепитием, надо было во что бы то ни стало внести свою долю или не идти совсем. После некоторого колебания он вызвал Границу и попросил — именно попросил — дать ему вперед пачку галет. При этом у него был такой виноватый вид и такой не командирский тон, что Граница неожиданно для помощника, а может быть, и для самого себя разворчался: дескать, на «двести второй» так не водится, командир этого не любит… Туровцев окончательно разъярился и влепил Границе десять суток гауптвахты.

Через минуту ему стало стыдно. Он малодушно не взял принесенную Границей пачку и с содроганием думал о предстоящем объяснении с Горбуновым. Горбунов был строг и не терпел пререканий, но десять суток — это был явный перебор. Опять же — разгар ремонта, каждый человек на счету. О гарнизонной гауптвахте шла дурная слава, помимо всего прочего, там плохо кормили. Кончилось тем, что он никуда не пошел, а к Козюрину послал Тулякова.

Сон прошел, возвращаться на лодку не хотелось, и, незаметно для себя, Митя оказался на Набережной.

В декабре из-за сугробов многие улицы стали непроезжими. Набережная еще держалась. По ней изредка пробегали военные машины, а однажды прошел даже танк. На Набережной было еще темнее, чем на льду, и только под аркой мелькал робкий, но несомненно настоящий язычок огня. Как будто сознавая запретность своего появления, огонек то испуганно угасал, то вновь — как бы не вытерпев — радостно вспыхивал. Митя пошел на огонек и, взойдя под арку, увидел Петровича.

Теперь он уже не казался Мите таинственным. Пантелеймон Петрович был старый матрос гвардейского экипажа и служил вестовым у покойного Кречетова. Он сопутствовал ему во всех походах и считался равноправным членом семьи. Разница была только в том, что он называл Кречетову Юлечкой и говорил ей «вы», а Юлия Антоновна величала его по имени-отчеству и говорила «ты». Насчет возраста Петровича ходили всякие легенды, старик, когда с ним на этот счет заговаривали, только посмеивался — ему не было расчета молодиться. Его долговязая узкобедрая фигура еще носила следы гвардейской выправки, голубые глаза смотрели ясно. С началом войны он заметно приободрился, вытащил из укладки старый бушлат, нацепил Георгиевский крест и медали и стал главным военным советником при начальнице объекта. Он мало спал и мало ел, страдал он только от холода и потому всегда держался поближе к огню. Боцман прозвал старика «Святой Пантелеймон». Он и в самом деле был похож — не на святого, конечно, а на старый военный парусник, носивший некогда это имя.

Святой Пантелеймон сидел на низенькой скамеечке перед большим медным кипятильником и подбрасывал в топку кусочки мерзлой бересты. Этот кипятильник был найден Туляковым на свалке и после капитального ремонта эксплуатировался на акционерных началах: моряки ведали огнем, жители — водой. Увидев Туровцева, святой поднялся во весь свой немалый рост и истово откозырял. Туровцев поздоровался и сел к огню. Старик осторожно присел рядом, его серебряная борода отсвечивала медью, и Митя догадался, что в молодости матрос был ярко-рыжим.

— Как дела, Петрович?

— Лучше всех.

Горбунов не терпел таких бессмысленных ответов, и Митя тоже поморщился.

— Зачем вы так говорите? Так, чтоб сказать?

— А что — разве нет? День прошел, никто не помер. По нашим делам — лучше и требовать нельзя.

Митя смутился. Это он спрашивал бессмысленно, старик отвечал всерьез. Действительно, дела в доме на Набережной шли «лучше всех», в ноябре — декабре не был убит, а главное, не умер от голода ни один человек. Это можно было объяснить игрой случая, но Митя уже догадывался, что случай вел бы себя куда капризнее, если б над домом не властвовала сердитая дама с противогазом на боку и в пенсне на тонком, классически правильном носу.

— Объясните мне, Петрович, — сказал Митя, невольно впадая в тот дружелюбно-поддразнивающий тон, таким разговаривали со стариком все подводники, — почему вы передо мною тянетесь? Вы не обязаны меня приветствовать.

Старик ответил не сразу. Вид у него был такой, как будто он к чему-то прислушивается.

— Обязан, — сказал он наконец.

— Обязан?

— Так точно. Матрос всегда обязан приветствовать офицера.

— Командира, — поправил Митя.

— Офицера, — упрямо повторил старик. — Я вам не подчиняюсь. Начальнице объекта — более никому. Стало быть, вы мне не начальник. И — не командир. Но вы — лейтенант. Лейтенант же есть флота офицер.

Митя не нашелся возразить, он вспомнил, как совсем недавно — года три назад — ему казалось столь же чужим ставшее теперь привычным слово «лейтенант».

— Ну хорошо, матрос обязан, — сказал он с бессознательной жестокостью, — так разве вы матрос?

— Так точно, матрос.

— Матрос, дедушка, это который служит.

— Никак нет.

— Как это нет?

— А вот так. — Петрович повернулся всем корпусом, голову он держал высоко, но вертелась она плохо. — Человек сразу матросом на свет не родится. Сперва человек, а потом, стало быть, матрос. Так?

— Так, — сказал Митя, не очень понимая.

— Ну, вот и в обратный путь тем же порядком. — Глаза Петровича засветились лукавством. — Сперва я, а потом уже матрос.

Митя засмеялся.

— Н-да, — сказал он почти с завистью. — Крепко это в вас вколочено.

Старик обиделся.

— Я, товарищ лейтенант, с покойным капитаном первого ранга всю срочную сломал, в кругосветное ходил и в две экспедиции, и он на моей памяти не то что пальцем кого тронуть, слова матерного я от него не слыхал. В семнадцатом году его матросы командиром «Нарвы» проголосовали, это оценить надо.

Поделиться с друзьями: