ЖАНРЫ

Дом колдуньи. Язык творческого бессознательного
Шрифт:

Здесь В. Мессинг явно противоречит себе: «Обхожусь без за­клинаний», но «разговариваю». По сути, он приводит иллюстрацию использования именно вербальных средств внушения. Хотя сама по себе мысль о том, что «дело не в словах» достаточно распространена. Любит это повторять А. М. Кашпировский в своих лечебных сеан­сах, а Август Форель еще в 1928 году писал: «Советую образован­ным скептикам открыто заявить: „Я обращаюсь не к вашему сознательному Я, не к вашему рассуждающему разуму, а к вашему под­сознанию, которое одно является виновником ваших страданий. Поэтому не обращайте внимания на то, что я говорю, и не вдумывайтесь в это“».

Веками люди пытались найти идеальные слова, породить лечеб­ные тексты — заговоры, молитвы, мантры, формулы гипноза и ауто­тренинга. Самые удачные из них запоминали, переписывали, переда­вали из поколения в поколение. Человек, профессионально владею­щий языком, считался чародеем. Вербальная магия — наука и искус­ство — жива и поныне. Колдуны, экстрасенсы, психотерапевты, мод­ные «нэлперы» с разной степенью успешности представляют ее.

И все-таки ближе всех к разгадке тайны суггестии стоят лин­гвисты, филологи — люди, изучающие Тайны языка.

На почве эзотерических лингвистических знаний жрецов «родилась и древнейшая философия языка: ведийское учение о сло­ве, учение о Логосе древнейших греческих мыслителей и библейская философия слова... Согласно ведийской религии священное сло­во — в том употреблении, какое дает ей „знающий“, посвященный, жрец — становится господином всего бытия, и богов, и людей. Жрец — „знающий“ определяется здесь как повелевающий сло­вом,— в этом все его могущество. Учение об этом содержится уже в Риг-Веде», — слова эти написаны М. М. Бахтиным в начале XX века, когда язык вновь оказался для философов реальностью, скрывающей тайну бытия (по мнению В. В. Налимова, в XVII-XIX вв. такой реальностью считалось мышление). И если еще в конце XIX в. (в 1871 г.) И. А. Бодуэн де Куртенэ писал: «Языковеде­ние вообще мало применимо к жизни: с этой точки зрения в сравне­нии, например, с физикою, химией, механикой и т. п. оно является полнейшим ничтожеством. Вследствие того оно принадлежит нау­кам, пользующимся весьма малою популярностью, так что можно встретить людей даже очень образованных, но не понимающих или даже вполне отрицающих потребность языковедения». И только «маленькая горсточка чудаков в квадрате признает язык в качестве предмета, достойного исследования, а языкознание, таким образом, как науку, равноправную с другими науками».

Как выяснилось позже, именно развитие точных и естествен­ных наук приведет к повышенному интересу к философии языка и языковым проблемам. «Если мы теперь хотим говорить о смыслах нашего Мира в целом, то его природе надо будет приписать текстово-языковую структуру. Здесь мы перекликаемся с герменевтической философией Хайдеггера: его теория познания исходит из представления о Мире как о своеобразном онтологизированном тексте. Соответственно, сознание человека, раскрывающее смыс­лы через тексты, выступает перед нами как языковое начало — нам становится понятной метафора Хайдеггера-Рикера: Человек есть язык», — пишет доктор технических наук, физик В. В. На­лимов.

По большому счету, для языкознания эта идея привычна, по­тому что еще великий Гумбольдт писал: «Язык — это объединен­ная духовная энергия народа, чудесным образом запечатленная в определенных звуках, в этом облике и через взаимосвязь своих звуков понятная всем говорящим и возбуждающая в них пример­но одинаковую энергию. Человек весь не укладывается в границы своего языка; он больше того, что можно выразить в словах; но ему приходится заключать в слове свой неуловимый дух, чтобы скрепить его чем-то, и использовать слова как опору для дости­жения того, что выходит за их рамки. Разные языки — это отнюдь не различные обозначения одной и той же вещи, а различные ви­дения ее».

Поразившая впоследствии умы гипотеза лингвистической от­носительности Сепира-Уорфа, восходящая к идеям В. Гумбольдта, состояла в том, что язык навязывает человеку нормы познания, мышления и социального поведения: мы можем познать, понять и совершить только то, что заложено в нашем языке. В. А. Звегинцев по-своему преобразовал эту идею: «Лингвисты, пожалуй, даже несколько неожиданно для себя обна­ружили, что они фактически еще не сделали нужных выводов из того обстоятельства, что человек работает, действует, думает, тво­рит, живет, будучи погружен в содержательный (или значимый) мир языка, что язык в указанном аспекте, по сути говоря, представляет собой питательную среду самого существования человека и что язык уж во всяком случае является непременным участником всех тех психических параметров, из которых складывается сознатель­ное и даже бессознательное поведение человека».

Теоретическое осознание необходимости динамического под­хода к языку стало в настоящее время нормой. Начиная с Гум­больдта, писавшего: «Каждый язык заключается в акте его реаль­ного порождения. Расчленение языка на слова и правила — это лишь мертвый продукт научного анализа», и кончая современными лингвистами, проблема функционального, человече­ского подхода обсуждалась неоднократно. Так, Ю. Н. Караулов отмечает: «В силу общей бесчеловечности современной лингвисти­ческой парадигмы место подлинно антропного фактора в ней, ме­сто антропного характера создаваемого ею образа языка занимает антропоморфический, человекоподобный, порождаемый стремле­нием уподобить — одушевить, оживить, очеловечить — мертвый образ. Это стремление, естественно, приводит к фетишизации язы­ка-механизма, языка-системы и языка-способности, к мифологиче­скому его переживанию. ...Так или несколько иначе понятая систе­ма, отождествленная с языком (образом языка), представляет собой на деле объект идеальный, поскольку она есть продукт рефлекти­рующего ума лингвиста, но, тем не менее, такая система в лингвис­тической парадигме рассматривается без опосредования ее челове­ком».

В чем же выход? «Выход видится в обращении к человеческому фактору, во введении в рассмотрение лингвистики, в ее парадигму языковой личности как равноправного объекта изучения, как такой концептуальной позиции, которая позволяет интегрировать раз­розненные и относительно самостоятельные свойства языка».

Б. Ф. Поршнев связывал лингвистическое изучение суггестии, прежде всего, с прагматикой — одним из аспектов нарождающейся в то время семиотики и писал по этому поводу: «Один из основате­лей семиотики — Ч. Моррис выделил у знаков человеческой речи три аспекта, три сферы отношений: отношение знаков к объек­там — семантика; отношение знаков к другим знакам — синтаксис; отношение знаков к людям, к их поведению — прагматика. Все три на деле не существуют друг без друга и составляют как бы три сто­роны единого целого, треугольника. Но, говорил Моррис, специа­листы по естественным наукам, представители эмпирического зна­ния преимущественно погружены в семантические отношения слов; лингвисты, математики, логики — в структурные, синтаксические отношения; а психологи, психопатологи (добавим, нейрофизиоло­ги) — в прагматические. Из трех частей семиотики прагматика наименее продвинута, так как наиболее трудна».

Сегодня появилось множество работ, посвященных лингвисти­ческой прагматике, и уже можно с достаточной очевидностью ска­зать, что опасения, высказанные Б. Ф. Поршневым: «возможна ли в рамках „семиотики“ „прагматика“ как особая дисциплина?» оказа­лись обоснованными. «По своему положению, как составная часть семиотики, носящей довольно формализованный характер, она об­речена заниматься внешним описанием воздействия знаков речи на поступки людей, не трогая психических, тем более физиологиче­ских, механизмов этого воздействия, следовательно, ограничиваясь систематикой». По сути, так и получилось. Сейчас уже ясно, что прагматика, в большинстве случаев, представляет собой область лингвистических исследований без всяких границ, и, самое главное, в ней отсутствуют особые метод и приемы исследований, так что считаться самостоятельной дисциплиной она не может.

Сосредоточение внимания большинства исследователей-праг­матиков на описании правил и условий успешной коммуникации, которые, к тому же, выводятся чаще всего на основании приду­манных примеров, приводит к тому, что, с одной стороны, функ­ционирующий реально язык максимально схематизируется, а с другой, приходится вводить множество дополнительных пара­метров, «реставрирующих» реальный (или предполагаемый) кон­текст высказывания («пресуппозиция», «иллокутивный акт», «каузатив» и др.).

Теоретический выход из этого противоречия предложил еще Б. Ф. Поршнев: «Но если двинуться к психологическому субстрату, если пересказать круг наблюдений прагматики на психологическом языке, дело сведется к тому, что с помощью речи люди оказывают не только опосредованное мышлением и осмыслением, но и непо­средственное побудительное или тормозящее (даже в особенности тормозящее) влияние на действия других».

Позже ту же идею высказал Г. В. Колшанский: «К сфере праг­матического воздействия относится использование языка в психо­терапии, в процессе которой слово используется не просто в его прямом и переносном значении, но и в целях внушения пациенту реальности той картины, которая создается врачом для исцеления больного. В этом случае особенно наглядно проявляется некоторая относительная семантическая свобода языка, которая используется для создания целебно воздействующей идеальной картины (успоко­ение, снятие страхов и т. д.)».

Поделиться с друзьями: