Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Дом на миндальной улице
Шрифт:

Но это был всего лишь кот. Коричневый кот с белой грудкой и белыми лапками. Он потерся о ногу еще раз, обвивая ее напоследок тонким гладким хвостом, выгнул спинку и выжидающе посмотрел на меня снизу вверх. Глаза у него были желтые, круглые, как две полные луны, на широкой морде рисовалась довольная и доброжелательная улыбка. Я дала ему кусочек сыра, и он замурчал, бодая мои колени. Должно быть, после этого сработал неслышный кошачий призыв «здесь кормят!», поскольку тут же поблизости оказалась трехцветная кошка с мятущимся жалобным взглядом. Вслед за кошкой прибежали два рыжих котенка – побольше и поменьше и тоже принялись урчать и тереться. Отказать им было невозможно. Моряк, видимо привычный к клянчившей в корчмах еду живности, только отпихивал их в сторонку, когда они уж очень наглели. Аэринея же, на коленях которого улеглась, перебирая лапами, трехцветная кошка, то поглаживал и почесывал ее, то время от времени скармливал ей лакомые кусочки. Наевшись, коричневый кот тоже улегся подле меня на лавку, а котята принялись гоняться друг за другом с той подвижностью и дурашливостью, которая бывает только у малышей. Кошачье благодушие охватило и меня, я млела и погружалась в полудрему, так же готовая помурлыкать. Откуда-то будто издалека донесся голос Аэринея, спрашивавший: «Сколько ты ей уже подливал?» «Да всего-то пару кружек!» «И одной бы за глаза хватило!»

Я обернулась к ним, и мне чудилось, что мир вокруг весь переполнился золотистой дымкой. Даже полумрак в темных уголках был мягкий и бархатистый. Кошки мурлыкали. Моряк заинтересованно поглядел на меня, обернулся к Аэринея: «Твоя женщина тоже хороша. Смогла бы она очаровать проконсула?» Мне это показалось дерзким, как вызов, в ушах вспыхнуло, так что я даже не расслышала все так же спокойного голоса моего спутника: «Прекрати. Ты же не на работе…» Моряк следил за мной с восхищенной истомой, будто я не пьяно покачивалась напротив, а танцевала для него с мечами. Впрочем, пока я кормила котов, и они успели выпить немало, так что все можно было объяснить исключительно этим. Однако я была куда хмельнее их обоих, больше, чем когда-либо, так что совсем утратила и чувство времени, и приличия, да что там – остаток вечера я помню исключительно урывками. «Ты не уступишь ее мне?» – шутливо спросил он у Аэринея. Тот откинулся на лавке, небрежно и изящно, будто на светской вечеринке, весь окутанный полумраком и нежным туманом моего хмеля. Неярко поблескивала его серьга за вьющимися растрепавшимися волосами, благородное серебро на пальце, да белые зубы. Он чуть обернулся ко мне, улыбнулся по-своему, с зелеными бесенятами в глазах: «Она свободная женщина, – больше обращаясь ко мне, чем к нему. – Может выбирать сама, у нее и спроси». На мгновенье мне показалось, что я глянула за ироничную маску его лица, и за ней мне почудилось столько желания, что я невольно испугалась, огонь прошелся по жилам мучительным спазмом, и вновь вернулся к щекам несдержанной радостью. Хотя, может, это оттого, что несколько кружек крепкого пива сняли с меня все запреты, и я стала видеть то, что хотела видеть? И чувствовала то, что хотела чувствовать? Аэринея чуть потянулся ко мне, так, что я услышала его запах, непохожий на запах других знакомых людей, немедленно вскруживший мне голову, приобнял рукой за плечо. Будь я тогда в здравом уме, должно быть, все бы описывала иначе. Но на тот момент все, что окружало меня, изгладилось, размякло в ватном мареве, в янтарном пиве, в запахе кориандра, для меня не существовало ничего, кроме нас троих… нет, двоих, поскольку моряка я уже давно перестала замечать. Аэринея был рядом, занимал все мои мысли, вызывал назойливое желание всем своим видом (и почему каждый раз, когда я пью, ко мне приходит не буйная радость, как у одних, а вечно только жгучее вожделение?). Всеми своими жестами, всей своей фигурой, голосом, лицом. И если раньше, хмелея в компании других, я могла лишь помыслить и выбросить из головы, или в худшем случае настолько потерять самообладание, чтобы неприкрыто разглядывать чужие руки, представляя их прикасающимися к себе, то сейчас мне было бы достаточно одного его знака, чтобы вспыхнуть, как порох. Кто знает, может быть еще полкружечки, несколько выразительных взглядов, и я бы без стеснения отдалась ему в той же корчме… Вот была бы развлекуха для моряков.

Не ждала я никаких вопросов от того паренька, да я его вообще не видела, он исчез и стал просто никем. Вдруг отчетливо вспомнилось, как я поцеловала Аэринея в доме на миндальной улице, воспоминание вернулось с утроенной яркостью, накатилось, стало таким невыносимым, что удержаться было невозможно. И стоило только коснуться его губ – все тело затрепетало, как струна, в голове зашумело совершенно. Его рука скользнула по моей спине, на мгновенье задержалась на талии и скользнула к бедру, упершись в мягкий котячий зад. Кот замурчал и начал месить лапами мои колени. Моряк со смешком заерзал: «Ну, пожалуй, мне пора. Как бы кто обо мне не обеспокоился. Бывайте, ребята». И растворился в остальном мире прежде, чем Аэринея отстранился от меня и успел что-то сказать. Теперь, когда мы и в самом деле остались вдвоем, в нем была какая-то растерянность и едва ли не досада. «Пойдем и мы, уже поздно», – сказал он. Подал мне руку, поднял с лавки. О, тут бы мне заметить, насколько мое тело меня уже не слушалось, но разве ж я запомнила это? Ничего я больше не помнила, только что, когда вышли на улицу, в самом деле было уже темно, небо заволакивало низкими рваными облаками, и над разрушенной стеной старого храма висела убывающая луна, ярко-желтая, в легкой дымке (что явно говорило о смене погоды). Аэринея вел меня домой, что-то сбивчиво рассказывая и крепко обнимая меня. Помню, что в этих развалинах мы то и дело останавливались и целовались со все нарастающей жаждой близости, от которой последние остатки моего сознания неуклонно гасли. Помню, как ввалились в прихожую и с трудом поднялись по лестнице, на ходу стаскивая друг с друга одежду. Наша комната была темной, еще по углам держался сизый дымок и сладковатый запах, в полумраке притаились притихшие вещи, прислушивавшиеся к той невнятной болтовне, вздохам и шепотам. Помню, что одеяла были приятно холодны, а желание просто невыносимым, и зеленые бесенята смотрели на меня сверху вниз с той же ответной истомой.

Проснулась я от холода. Должно быть, солнце и не думало еще подниматься. Все окна были раскрыты, за окном все было беловато– сизым, пасмурным. Тянуло сыростью. Голова моя не болела, но все тело отзывалось неимоверной слабостью. Стоило пошевелиться – и в висках сразу же заломило. Превозмогая мучительную боль, я попыталась определить свое положение относительно других предметов. Подо мной было вышитое покрывало – значит, я была на постели. На мне, к моему удивлению, оставалась еще кое-какая одежда, волосы расплетены и сняты все заколки, пояса и ленты, которые могли бы стянуть тело. Ни туфель, ни чулок не было тоже, а жаль – пальцы на ногах совсем замерзли. С трудом повернув голову, я обнаружила и Аэринея – он мирно дремал на краешке кровати, обняв подушку. Вид у него был усталый, даже, я бы сказала, разбитый, но это только добавило ему очарования в моих глазах. Но стоило мне помыслить о том, чтобы разглядеть его, чтобы потом когда-нибудь в одиночестве попытаться нарисовать, он открыл глаза и сочувственно спросил: «Как ты?» Я попыталась найти рукой свою голову: «Что вчера было… у нас с тобой?» Я не видела наверняка, но мне показалось, он улыбнулся. Сразу вспомнилось смутно оставшееся чувство досады в его глазах, и на мгновенье стало чудовищно стыдно. И тут же, безо всякого пошлого раскаянья – трудно сдерживаемое удовольствие. Какое-то подобие вчерашнего безумия прошлось по телу, где-то на полпути разбудившее похмельную немощь. «Ничего не было, – со вздохом ответил он, приподнимаясь и оправляя перепутанные пряди волос и запутавшиеся амулеты. – Ты была так пьяна, что уснула сразу же, как только оказалась в кровати». «Какая жалость», – невольно вырвалось у меня, и Аэринея расхохотался. Я и сама бы посмеялась вместе с ним, но на это у меня не было сил. Я что-то прохрюкала сквозь зубы и из последних сил стала подниматься. Он подал мне руку, помог встать и добраться до умывальника, где холодная вода более-менее привела меня в чувство. Аэринея держался куда лучше меня, что-то подсказывало мне, что ему не привыкать к спиртному. Банку найденных им в кладовой соленьев мы вскрыли на прикроватной тумбочке. «Кто был этот парень, с которым вы вчера говорили?» – поинтересовалась я, прокручивая в памяти разметанные остатки воспоминаний. «Анатоль, – Аэринея выловил из банки крепкий корнишон и с хрустом проглотил. – Давний мой знакомый. Шпионит за теми, кто поддерживает запрещенные занятия вроде собачьих боев и незаконной работорговли…» Он отставил банку, мгновенье смотрел на меня, чуть сощурив глаза, что еще больше сблизило его с котом, затем наклонился надо мной и поцеловал. Сердце забилось быстрее, будто призывая остальные органы скорее реагировать и отзываться. Аэринея чуть отстранился, по-прежнему накрыв мне лицо непослушными локонами, я чувствовала его дыхание и боялась открыть глаза – вдруг это мне только приснилось? «Что?» – зашептала я – говорить на таком расстоянии громко казалось святотатством. «Просто так», – заговорщицки шепнул он мне в ответ, и я чувствовала, что он смеется. Зеленые чертики в глазах улыбались, в них не было ни похоти, ни превосходства, ни даже обычной его игривой иронии. Откатившись в сторону, он вдруг посерьезнел и спросил, кинув короткий взгляд на мои ноги: «Откуда у тебя те шрамы?» Я покраснела, думая о том, что узнать о них он мог, лишь коснувшись их рукой – они были все еще глубоки. Я послушно откинула край нижней юбки и заметила, что его всего передернуло. Несмотря на природную смуглость, лицо побледнело, брови сдвинулись. Конечно, те следы были непривлекательны, но я всегда радовалась тому, что собака укусила меня именно так. Ее зубы вонзились в мякоть вполсилы, не затронув ни вен, ни сухожилий. Стремясь вцепиться основательней, она, едва почувствовав живое тело, разжала пасть и в ту же секунду ее оттащили за поводок. Будь по-другому – я стала бы хромой калекой. Я вкратце рассказала Аэринея, как это случилось, сократив все как можно сильнее, поскольку, несмотря на все попытки совладать с собой, он не смог не показать мне, как взбешен. Я даже испугалась – таким строгим и решительным стало его лицо, в глазах будто клубились грозовые облака, костяшки стиснутых пальцев побелели. «А несколько дней спустя, – прошипел он, – один пригласил другого в свой дом, пили и веселились, как ни в чем ни бывало. Я тогда спросил, почему он не покажет тебя. А он сказал, ты „приболела, вкусив супружества“… Не мог не похвастаться, что вступил в права. Да даже если бы он считал тебя только лишь вещью, – он глянул на меня, будто ударил ножом, – как он мог сидеть за одним столом с…» Я невольно рассмеялась: «Он и считал меня вещью. Да и потом, он разозлился больше на то, что я из-за раны не смогла принять его в постели, чем из-за того, что я была ранена вообще. Когда он узнал, что меня укусил пес Нолы, то отнесся к этому как к должному. И, видимо, тот хорошенько настроил его против меня, поскольку, когда мы увиделись в следующий раз и я пожаловалась, что не хочу больше никогда видеть Нолу, он как-то так отреагировал шутя, будто я капризная девочка. Сказал, мол, я его ревную и поэтому настраиваю против любимого друга и так далее…» Аэринея слушал молча, задумчиво покусывая губу, повисало неловкое, тяжелое молчание. Чтобы его прервать, я сказала: «Он никогда при мне не упоминал твоего имени, хотя я думала, вы друзья». Он вздохнул, будто отгоняя дыханием тяжелые мысли, протянул мне банку с соленьями: «Клавдий любит раскидываться словами, не зная их значений. Для него все, с кем он поддерживает приятельские отношения – друзья. По мне – так мы были просто знакомые, поверхностная дружелюбность еще ни о чем не говорит. После того, как мы посетили твой дом, он спрашивал моего совета, и я его отговаривал, пытался взывать к его разуму, но это бессмысленно, – он пожал плечами. – То, что для моего народа дикость и отсталость, здесь считается нормой. А все, что я говорил ему – для него пустой звук, он такими понятиями и не владеет». «И в Селестиде к женщинам относятся иначе?» – спросила я. «В Селестиде к женщинам относятся не то, чтобы к ровне, поскольку мы разные. Но по-другому. Мы ценим партнерские отношения во всем – в семье, в делах, в занятиях. У нас разные задачи в обществе, разные роли и возможности, но, тем не менее, в Селестиде женщины обладают бОльшей свободой и свободой выбора в том числе, – он опрокинулся на спину и посмотрел на меня, убеждаясь, что я его внимательно слушаю. – Например, здесь ты не имеешь права владеть имуществом, работать и иными путями жить без контроля мужчины – отца, мужа, хозяина. У нас женщина может жить сама по себе, хотя, конечно, это не распространено. Но, – он сделал паузу. – Разве это не громадный шанс для сирот, вдов, матерей с детьми не кануть на улице, прося милостыню, а достойно выжить? Да и любая женщина, не выбравшая мужа – по собственному желанию, заметь – может спокойно прожить, ни от кого не завися. Кстати, я заметил, – и он вдруг совершенно по-мальчишечьи рассмеялся, – что эотинянки при возможности никогда не выходят замуж за селестийцев. Мы предполагаем в семье полную свободу действий, и ваши женщины совершенно теряются, когда им предлагают самостоятельно принимать решения, даже предельно простые. Эта безынициативность и пассивность, – он усмехнулся, глянув на меня, – даже в постели». Я опустила глаза, так как даже после полугода замужества не стала опытней в этом вопросе, и он, заметив это, продолжил в другом тоне: «Даже то, как мы называем вещи, имеет значение. Например, на вашем языке обряд соединения мужчины и женщины называется „свадьба“, то есть то мероприятие, на котором сводят мужчину и женщину для определенной цели. „Свадьба“ или „сводьба“ не предполагает ни духовной связи, ни уважения друг к другу, ни обязательств. Так и выходит, что двое были „сведены“ и кроме функции деторождения ничем не объединены. И ваши мужчины ищут себе жен по тому же принципу – приглянулась – почему бы и нет? Я уж не говорю о таких сложных для понимания вопросах, как душевное родство, приязнь, уважение, – все то, о чем твой муженек слушал с таким лицом, будто я втолковывал ему, что нельзя сажать деревья корнями вверх, – с едва заметным раздражением и неприязнью произнес он. – У нас же это называется „священный союз“, поскольку это сакральное, освященное богами действие. И „союз“ самим своим значением предполагает связь равного с равным в единое целое, физически и духовно… Конечно, это красивые слова, но тем не менее, в сознании большинства присутствует установка, что к этому важному шагу нужно подходить с изрядной долей ответственности. Не будем говорить о пылкой и несдержанной молодежи, она везде одинакова, но люди в возрасте этого негласного правила придерживаются, – он фыркнул. – А такого, чтобы влиятельный, образованный мужчина в расцвете зрелости вдруг взял себе жену по чьей-то подсказке, увидев ее лишь мельком и не сказав ей и слова… У нас так и наложниц не выбирают…»

Не знаю, сколько мы так пролежали, разговаривая обо всем, что приходило в голову. Постепенно распогодилось, глянуло солнце, с улицы стали слышны конское ржание, грохот повозок, открываемые ставни. Мы завтракали кофе и булочками с ветчиной, смеялись и шутили. И я знала, что никого ближе у меня еще никогда не было. Меня переполняла нежность к нему, желание сделать что-то приятное, приязнь и благодарность. Но вовсе не оттого, что мы были (или могли быть) так близки, не оттого, что он не воспользовался мною (ведь я могла просто не привлекать его), а оттого, что я знала – я могу доверять ему. А это так ценно – когда можешь кому-то полностью доверять.

Вечер. Я сижу у окна, смотрю на зажигающиеся в соседних домах огоньки. Одно окно ничем не прикрыто и расположено так, что мне видно часть комнаты: дощатый пол, обитые деревянными панелями стены, край кованой кровати под вышитым покрывалом, цветок в горшке. Рядом с горшком спит полосатый кот. Другие окна прикрыты ставнями или занавесками. Третьи еще не зажглись. В чужих окнах есть что-то притягательное, непременно спрашиваешь себя – а если б я жил там или там? Что бы могло быть?

Когда я еще жила у Паулины, из окна моей комнаты был виден один дом. Он выделялся на фоне других домов, высоко подняв верхний этаж как маленькую башенку. Днем был виден плющ, завивший желтую стену из песчаника, да темный провал окна. По ночам же в нем рыжел огонек, на который я неотрывно смотрела, лежа в постели и ожидая сон. Огонек этот горел долго, даже после сигнала к тушению огней – должно быть, лампу прикрывали колпаком. Порой я засыпала – то окно глядело в мое окно. Просыпалась – огонек продолжал гореть, вспыхивал прежде всех остальных окон. Я глядела и спрашивала себя – кто живет в том доме? Мне мнилось, там живет влюбленная пара, перешептывающаяся словами любви ночи напролет. Или же одинокий трудяга запоздно засиживается над бумагами, делает какую-то свою, одному ему ведомую работу и встает до рассвета, чтобы закончить или выйти по своим делам. Или же пылающий художник, подвластный одному вдохновенью, пишет или же рисует, не смея отложить кисть или перо. Или же просто в том доме собирается большая семья, друзья дома и смеются, лежа на подушках, беседуют, неся в глазах отблеск уюта и ласки. Я была расстроена, случайно узнав, что в том доме живет одна старая-старая женщина, больная и одинокая, и с ней живет только ее служанка. Потому-то и горит свет ночь за ночью, когда старуха просыпается от боли или просит стакан воды, отхожее ведро или иные унылые, одинокие вещи, несущие дыхание ветхости и того, пустого и холодного дуновения, окутывающего каждую отходящую, постылую старость.

Почему-то, когда тебе плохо, кажется, что все окошки вокруг уютнее и счастливее твоего. Хотя там живут такие же люди со своими проблемами. Но почему-то верится, что они непременно счастливее… Вообще всегда, когда что-то не ладится, любое лицо или даже вещь кажутся тебе богаче тебя. Если ты болен, то смотришь на здорового и говоришь – да, пусть у него некрасивое лицо или сварливая жена, он все равно счастливее. Если ты голоден или неодет, то смотришь на сытого и одетого и говоришь – как у него могут быть проблемы, когда он не нуждается? А уж какую зависть вызывают те, кто делает вид, что доволен жизнью…

Наверное, нет тех, кто всем доволен. Счастье кратко и мимолетно. Но сейчас я счастлива, и другие окна не вызывают у меня желания поучаствовать в чужой жизни. Я не завидую людям, которые толкутся на площади внизу, потому что моя жизнь мне дорога.

Два дня назад я познакомилась с нашей соседкой.

Когда я только поселилась здесь, на следующий же день, гуляя на балкончике, я обратила внимание на ее садик. Он совсем крошечный и засажен очень густо, каких растений в нем только нет, но самое солнечное и видное место занимает большая квадратная клумба, а на ней – ирисы. Я нигде и никогда не видела таких роскошных цветов, с такими крупными головками и такого необычного пурпурного цвета. Я любовалась ими каждое утро, но так ни разу и не видела хозяйку. Оказывается, она была в отъезде, и как только вернулась, мы сразу заметили друг друга. Разговаривать из соседних домов не очень-то удобно, и я быстро оказалась у нее в гостях. Зовут ее Фабия Присцилла, она уже совсем старушка, но живет одна – ее сын с семьей живут за городом, у них свое дело, но они часто встречаются и навещают друг друга. Цветы она обожает и занимается ими с тех пор, как вышла замуж. «Мы поженились ранней весной, – рассказывала она мне, показывая свои сокровища. – Цветов почти не было, но мой милый обожал меня безумно, я еще тогда не представляла, насколько сильно. И в день свадьбы, когда я вошла в торжественно украшенную залу, где собрались родные, он встретил меня и, опустившись на колени – поверь только! – протянул мне целую охапку ирисов! Их было так много, что нельзя было обхватить двумя руками. С тех пор я полюбила эти цветы, вместе с ним мы купили и посадили такие же, как он подарил мне. И вот они растут, с тех пор уже больше пятидесяти лет…» Это были самые простые голубые касатики, лазоревые, как небо в горах, большая ухоженная клумба возле входа. Были у нее и белые, и бордовые, и фиолетовые – все памятные подарки от друзей, родных, любимых. О каждом цветке она говорила с удивительной теплотой и любовью, рассказывала их истории так, словно представляла своих детей. Те, посредине сада, были ее особой гордостью – она вывела их сама, тщательно выбирая из года в год. Они были действительно восхитительны, вблизи еще лучше, чем издали, с бархатистыми, матовыми лепестками, с ярко-желтыми бородками, на солнце игравшие так, будто посыпаны мельчайшей алмазной пылью. Напоследок она показала мне небольшой остролистый куст, спрятанный в глубине еще не распустившегося малинового водосбора. Этот последний ирис формой больше походил на касатики. Остренькие, похожие на пику лепестки короной венчали троицу нижних, более темных. Цвет у них был нежный, светло-фиолетовый, с более темными краями, с легкой голубоватой сеточкой жилок, блестевшие на солнце, как шелк или атлас. «Этот цветок подарила мне женщина, которая жила в доме до тебя, – пояснила мне старушка. – Очень она любила ирисы, и все свое время тратила только на них и маленькую дочку. Я знала еще ее замечательных родителей, и саму ее с детства, но только после ее возвращения из заморья мы с ней по-настоящему подружились, наверное еще и оттого, что кроме меня больше у нее не было друзей. Многие ее сторонились, говорили о ней дурные вещи, хотя она была милой и доброй женщиной. Вообще, была она очень редких душевных качеств, и вся ее беда была только в этом ребенке, взявшемся невесть откуда. Она рассказывала мне о том, как полюбила мужчину в чужой стране и как они трагически расстались. С тех пор и начались ее горести. Жили они здесь лет восемь-девять и неожиданно исчезли, так же, как и появились. Может быть, она и поделилась бы со мной, но я в то время как раз уезжала к сыну. А когда вернулась – дом был уже пуст. Этого юношу, что приходит к тебе по вечерам, я видела всего несколько раз, да и побоялась заговорить». В свою очередь я рассказала ей все, что услышала от Феликса Аэринея, завязался разговор… Словом, мы с госпожой Фабией скоро нашли общий язык. Она разрешила мне приходить в сад, когда я захочу. Я вызвалась помогать ей ухаживать за цветами, и теперь мы встречаемся по утрам и поливаем их, если ночью не идет дождь.

Я рисовала ирисы, но у меня нет красок таких ярких и совершенных, чтобы передать все их великолепие. Карандаш и уголь здесь ничем не могут помочь. Но вчера мне пришла в голову мысль, и я купила ниток и кусок ткани, и вышью ирисы Фабии. Мне еще повезло, я сразу же нашла у торговца именно то, что мне нужно, именно те цвета. Лишь бы только успеть до тех пор, пока они не осыпались – они такие недолговечные. И до нашего отъезда. Аэринея торопится, но его задерживают в Сенате, да и погода не сопутствует тому, чтобы уехать. Говорят, дороги в горах размыло ливнями и в ближних городах и поселках скопилось множество торговцев и путников. Да и море неспокойно, корабли покидают порт на свой страх и риск.

Сегодня я видела, как по улице шла траурная процессия – телега с мертвым и вереница плачущих родственников. Горькое и тяжелое зрелище, невольно проникаешься чувством чужой беды. И тем острее неловкость, что ты соприкоснулся с бедой лишь краем, что сейчас ты потеряешь их из виду, забудешь и вернешься к своей жизни, в которой если и есть неприятности, они не так велики. В последнее время мне особенно тоскливо видеть мертвых или слышать о чьей-то смерти. Не могу отделаться от мысли, хоть она и нелепа, что я отобрала жизнь у этого человека. Всякий раз у меня возникает чувство, что живешь за чужой счет. Что, быть может, этот человек был лучше, добрее, талантливее меня, но он умер, а я все еще живу. Не знаю почему, но я чувствую себя виноватой.

Поделиться с друзьями: