Дом на окраине
Шрифт:
— Может, сестренка, свежим воздухом подышим, а?
— Вы когда-нибудь живых фазанов видели?
— Нет ничего красивее на этом свете!
— Не видели — так я вам с удовольствием покажу.
И вот теперь она дышала этим чистым свежим воздухом. Да что там дышала — сама вся растворилась в нем, вся-вся, без остатка, разом очистившись от всевозможной скверны. Будто после долгой разлуки вновь свиделась с природой, или, точнее, сама превратилась в нее, слилась с ней, отрешенная от себя, от всего житейского и низменного. Подобное состояние она испытала, пожалуй, один-едннственный раз в своей жизни — в первую брачную ночь. Тогда, помнится, так же кружилась голова, замирало сердце и чуть-чуть вроде как подташнивало. И этому своему состоянию она лишь недавно нашла объяснение: оказывается, и счастье пьянит. И тогда опа была пьяна от счастья. Но сейчас... что же с ней происходит сейчас... Отчего она сейчас-то опьянела? От вселенской чистоты? От свежего, дождем очищенного воздуха? Может быть... Может быть... Иначе почему же у нее, как тогда, приятно кружится голова и замирает сердце? Мириады дождевых капель, сливаясь, вдруг обернулись перед ее отуманенным взором безбрежным морем. Упругие струи, сбиваясь, хлестали ее слева и справа, снизу и сверху и мерещились неотвратимо надвигающимся потопом. Сейчас, через мгновение, неукротимый поток подхватит и ее, как щенку, как высох- шую камышинку, как оеспомощно сучащего лапками черного жучка, как яичную скорлупу, как разбухший окурок, как пустую спичечную коробку, и понесет, закружив в воронках, неведомо куда. Разве удержишься перед неистовым напором этого грохочущего, ревущего, гудящего, хляскающего, плескающего, все сокрушающего и сметающего на своем пути водопада? Нет, не удержится, не устоит на своих ногах. Через миг-другой и ее щепкой затянет в этот дикий круговорот и понесет вместе со всем многоликим мелким мусором. Кто ее спасет от грязно-мутного потока, свирепо скачущего по исхлестанной ливнем земле? Во всем ее теле медленно нарастала дрожь. Прозрачные дождинки, резко скакавшие по поверхности брезентового плаща, вдруг тоже чего-то испугались и торопливо отскакивали прочь, тотчас исчезая в стремительных ручьях у ног. И ей хотелось, как эти дождинки, бежать, бежать куда-нибудь без оглядки — но не могла; и ей хотелось изо всех сил сопротивляться, противостоять этой дикой необузданной стихии — и тоже не смогла. И когда уже, смирившись со своим бессилием, она... Тут кто-то крепко схватил ее под локоть. В следующее мгновение грубо и властно сграбастал сзади. Кто это? Что это? Человек или селевой поток? Она не могла этого сразу понять и лишь покорно подчинилась неведомой силе. А она, властная сила, внесла, втолкнула ее в теплое нутро черной «Волги», сверкавшей зеркально гладкими боками под упругими струями ливня. Опрокинув ее навзничь на разложенные мягкие сиденья, все та же неведомая сила все увереннее подчиняла ее, подминала, обдавая жаром, от которого растекалась по телу истома, сами по себе закрывались глаза и мутилось сознание. Чтобы избавиться от головокружения и накатывающейся тошноты, она сильнее зарывалась лицом в теплые объятия. Где-то снизу, сбоку толчками обжег ее жар, хлынул к груди, обдавал, захватывал ее всю. И она вдруг поняла каждой клеточкой своего разомлевшего тела, что именно этого жаждала ее истосковавшаяся душа... что плоть ее с восторгом откликнулась на этот горячий зов, на этот все сильнее распаляющийся жар... и ничего не надо, ничего, ничего, ничего ей больше не надо... лишь бы не угас этот жар, не лишился он своей испепеляющей силы, не оставил ее одну, наедине с опостылевшим зябким ознобом в теле. И поэтому она помимо воли, уже совсем не помня себя, страстно потянулась навстречу этому желанному огню. И вдруг в этой сладостной беспросветной тьме что-то ослепительно блеснуло и вслед за этим обрушился страшный грохот, от которого вздрогнула машина защищавшая их от обвального черного ливня. Она на мгновение открыла глаза и увидела чью-то мокрую распаленную грудь, еще сильнее придавившую ее, будто норовила задушить ее в своем неистовстве. Хотя ей и трудно было дышать, но она еще с большим упоением уткнулась в эту сильную, самовластную грудь. И тут опять блеснуло, высветит гигантской вспышкой серую безотрадную мглу, и от жуткого грохота небо будто раскололось. II в это мгновение подчинившая ее всецело своей воле неотвратимая сила завладела ею грубо и решительно, будто разрывая ее онемевшую от сладкой боли плоть. И она словно сквозь завесу услышала странный звук — толи плач, то ли задушенный смех, и самым странным было то, что это был ее голос. Она крепко-крепко зажмурила глаза и поплыла куда-то на мерных волнах невыносимого упоения. В ней погасло ощущение времени, будто провалилась в забытье. И когда снова, с усилием, открыла глаза, то с удивлением заметила: дождь перестал, сумерки сгустились, веяло сыростью и прохладой. Она вся сжалась и вновь прильнула к той спасительной, горячей груди, ища забвения. Через некоторое время, придя в себя, она опять приоткрыла отяжелевшие веки и еще больше удивилась. На небе роились, перемигивались омытые дождем звезды. Откуда-то слабыми толчками налетел бодрящий ветерок. Откуда-то струились дурманящие запахи. Где-то упоенно щебетала, выпевала что- то горная птаха. Еще где-то, должно быть в низине, непристойно расквакались лягушки. Звезды в вышине на мгновение настороженно застывали, вслушивались, силясь понять, откуда доносился этот неуемный лягушачий хор. Ночь насупилась. Чуть поодаль призрачно темнела машина. То ли от жутковатого мрака вокруг, то ли от ночной прохлады Зухра вздрогнула, съежилась. Осторожно заворочалась, ища надежной защиты и тепла. И, словно отзываясь на ее безмолвный зов, все та же горячая, мускулистая грудь тотчас склонилась над ней, затмевая мерцавшие звезды на небе. В эту ночь она безропотно покорилась желаниям этой горячей, неутомимой груди.
Утро выдалось ясным, пышным. Проснулись они, когда уже солнце поднялось над горизонтом на длину лошадиных пут. Обильная роса на траве успела высохнуть. Когда он поднял с земли брезентовый плащ и набросил его на плечи, Зухра, увидев мокрые грязные разводья под лопатками, вспыхнула. Да-а... что было — то было. «Ах, как летит, однако... (сказать «жизнь» было выше ее сил) времечко...» — вздыхала она, спустя годы вспоминая ту славную пору.
Как она только раньше не замечала такого чуда! Все вокруг казалось ей сейчас чистым-ч истым, без единого пятнышка, и белым-бело, будто выпал пушистый снежок. И посредине этого белого царства находилась она. Теплая, приятная волна словно окатывала, лаская, все ее успокоившееся, удоволенное тело. Мелкие, невидимые твари, еще недавно ползавшие по ней, покусывавшие, покалывающие тысячью иголок, наконец присмирели, утишились. Ио как только она увидела измазанный глиной грубый брезентовый плащ, на синий, между лопатками, тотчас начинало зудеть, будто притаился там большой рыжий мураш.
Потом они сели в машину. И долго кружили, петляли по тропинкам, по бездорожью, по оврагам-холмам, пока выбирались на широкое шоссе. Тут уж машина понеслась во всю свою прыть. Зухра, устало откинувшись на спинку переднего сиденья, молчала, а жжение между лопатками так и не отпускало ее: рыжий мураш копошился там всласть, чувствуя полную свою безопасность.
Тугой ветер бил в открытое окно. Густая шерстка на крупных, сильных руках, стиснувших руль, колыхалась. Время от времени тяжелая, обнаженная по локоть правая рука уверенно обхватывала шею Зухры, притягивала к крепкой, горячей груди, и каждый раз чудилось, будто еще один крохотный холодный мурашик, переползая по волосатой руке к пей через вырез платья, быстро-быстро перебирался, присоединялся к тому, что затаился на спине между лопатками.
Серая лента асфальта разматывалась бесконечно. И, казалось, не будет ей конца: она тянулась от перевала к перевалу. Машина скользила по ней как одержимая, и ветер, врываясь в открытое окно, гудел монотонно и заунывно на одной предельной ноте. И еще он беспрестанно шевелил шерсть на мускулистых руках, как бы подчеркивая их грозную и властную силу, а правая рука всю дорогу то и дело обвивала ее белую нежную шею. И назойливых, голодных, бесцеремонных муравьев становилось все больше и больше, и расползались они по всему телу, причиняя нестерпимый зуд.
Ехали долго. Город будто упрямо удалялся от них. Наконец-то показались дома на окраине. Рыжие мураши обжигали, покусывали ее все нещадней, иногда они жалили, словно овод. Свербило так, что не было спасу. Особенно рьяно закопошились мураши, когда машина сбавила скорость, начала плутать по кривым окраинным улочкам и прохожие, мерещилось, с любопытством косились на них.
Еще через некоторое время машина вывернула па проспект, упирающийся в горы. Наконец резко тормознула у особняка за оградой. Мохнатая рука в который раз обвила ее шею, сжала, как в тисках голову, и мясистые упругие губы, истомившие ее за ночь неутоляемой страстью, жадно впились в ее распухшие, изболевшие губы, обжигая ее сладким и гибельным огнем.
Ух, наконец-то отпустил...
И только теперь она отчетливо осознала вдруг, что переступила невзначай ту, казавшуюся ей столь страшной, будто черная пропасть, грань, одни только думы о которой еще недавно ввергали ее в ужас и смятение. II до чего все это оказалось просто! Странно: чего она столько времени боялась? Ну да ладно, о том она успеет подумать спокойно потом, когда уляжется в свою привычную, чистую постель. А пока у нее одна забота — как можно скорее избавиться от невидимых мурашей, причиняющих ей невыносимый зуд во всем теле. Надо же, даже в глазах затуманилось и зачесалось.
А вот тебе и сюрприз! На лавочке у ворот сидел неуклюжий с виду крупный лысый мужчина с черными усами. Увидев ее, поднес большой палец к ноздрям и гулко, будто в бочку, чихнул несколько раз кряду. Потом неторопливо сунул пузырек из-под пенициллина, в котором хранил нюхательный табак, в задний кармашек просторных брюк. Когда вскочил, едва не запутался в полах длинного чапаиа. Чуть поодаль стояла невзрачная серолицая женщина в длинном, до пят, пестром платье, поверх которого надела длинный, явно не по росту, мешковатый серый пиджак. Вся грудь женщины была увешана бусами. Судя по всему, многодетная...
— A-а... если не ошибаюсь, ты, наверное, Зухра? — сказал мужчина, по-аульпому простодушно и многословно здороваясь.
— Здравствуйте...— едва пошевелила губами женщина.
Зухра ответила сдержанно и вяло. Отперла дверь. Черноусый, крякнув, взвалил что-то на плечи. Зухра прошла — каблучками цок-цок; те незнакомые последовали за ней — шлеи-шлеи. Зухра замешкалась в прихожей, сняла обувь. Те двое остановились, войдя лишь в гостевую комнату. Лысый верзила, раздумывая, куда бы скинуть с плеч громоздкий полосатый мешок, постоял немного в растерянности, потом неуклюже прислонил его к полированному шифоньеру в углу. После этого, шумно передохнув, отряхнул ладони и плюхнулся на венский стул возле сверкающего, как зеркало, стола. К счастью, стул хоть и затрещал, но выдержал, не развалился. Серолицая женщина скромно опустилась на краешек табуретки возле двери. Черноусый развалился вольно, будто зашел в отчий дом, а серолицая вся сжалась, согнулась, словно не терпелось ей скорее уйти отсюда.
Молчали все трое. Спросить, кто они, гости, и откуда, Зухра не решилась. Отвечать, когда ни о чем не спрашивают, гости не решались. Вот и продолжалась, неизвестно сколько, эта тяжкая молчанка. Первой все же не выдержала хозяйка. Схватив медный самовар, вышла во двор. И снова вошла в дом лишь тогда, когда самовар начал высвистывать свою немудреную песенку, как бы вопрошая: «Вы что, милые люди, языки проглотили или обет молчания друг другу дали?»
Принялись так же молча пить чай. Верзила сопел, отдувался и шумно водил кадыком. Женщина, сжавшись в комок, точно напуганная птица, осторожно касалась губами краешка чашки и причмокивала. Оба сразу же обильно вспотели. Женщина без конца потягивала-пошмыгивала плоским носом и прикладывала ко лбу широченные рукава ярко-пестрото платья. А мужчина, словно не представляя, каким образом можно остановить два темных ручейка, струившихся по скуластому лицу, время от времени искоса взглядывал на смазливую молодку, учтиво разливавшую и подавившую чай. Если степняк искони привык обходиться без носового платка, то горожанке невдомек подать полотенце гостю, обливавшемуся потом. Однако усатого детину, широко и вольно расположившегося за столом, это обстоятельство не особенно обескуражило: он схватил со спинки свободного стула чистое накрахмаленное полотенце, с яростью провел им раза два по взопревшим, как после бани, лицу и голове и, смятое, потемневшее, будто тряпку, швырнул рядом.
Выхлебав самовар, супруги уединились в затишье за домом и о чем-то тихо переговаривались.
Зухра не находила себе места от невыносимого зуда — казалось, вся кожа горела. А тут еще приковал внимание и раздражал ее пыльный полосатый мешок, прислоненный к полированному темно-коричневому шифоньеру. Как неуместен был этот мешок в чистой, будто вылизанной, гостевой комнате! И что это за люди, так некстати и бесцеремонно ввалившиеся к пей?!
Весь день гости и хозяйка настороженно поглядывали друг на друга. А день, как нарочно, не убывал. Еле-еле дождались вечера. Еле доспело, наконец, и мясо в котле. Так же, сопя и отдуваясь, управились и с вечерней трапезой. Усатый верзила, сыто рыгнув, принялся ковыряться в зубах. Его маленькая серолицая жена поминутно взглядывала па мужа, будто боялась, что ее могут в любое мгновенье невесть куда уволочь. Но и это еще ничего. Зухра предоставила гостям спальню, где по стенкам стояли две кровати. Мужчина сразу же плюхнулся на ту, что стояла у правой стенки, а женщина, словно стесняясь собственной тени, что-то копошилась и копошилась, пока не угас свет во всем доме, а потом, не замечая пустующей кровати у противоположной стенки, тоже шмякнулась рядом с мужем, помянув раза два всевышнего. Бедная кровать застонала, едва не касаясь податливой сеткой пола. Если гостья понятия не имела о привычке замужних горожанок спать на отдельной кровати, то хозяйка не имела представления о том, что истая степнячка считает предосудительным не то что спать отдельно от живого мужа, но даже класть под голову отдельную подушку. Зухре, наоборот, показалось неприличным, что серолицая долгополая баба развалилась в гостях рядом с мужем, будто боясь, что кто-то, воспользовавшись темнотой, завладеет им. Л особенно раздражало то, что супруги, едва коснувшись головами подушки, опять принялись шептаться. И опять серолицая зашлепала, зачмокала губами так же, как и во время чаепития. Что за отвратительная манера! Наконец-то чмоканье прекратилось. Но тут почти без паузы раздался могучий храп усатого верзилы — со стонами, с замиранием, с дрожью и перепадами. Время от времени храп ослабевал, куда-то проваливался, а то и вовсе исчезал, обрывался, по вслед за пе- долгим напряженным затишьем взрывался вдруг такой натужной силой, что, казалось, сотрясался, вздрагивал дом, срубленный из сосновых бревен. Можно было подумать, что из предгорных зарослей выбралась стая диких кабанов и в неистовом рвении подкапывает особняк. Перед глазами Зухры неотвязчиво замельтешили уродливые видения. Она подоткнула со всех сторон одеяло, укрылась с головой, по тщетно: от могутного храпа не было никакого спасу. А серолицей хоть бы что: лежит себе посапывает и, кажется, даже во сне губами причмокивает. Правда, изредка и она принималась яростно скрипеть зубами, и тогда Зухре мерещилось, будто дом кишмя кишит бог весть какими тварями. Раздражал и стойкий затхлый запах, шедший от громоздких растоптанных сапог, небрежно брошенных у порога. Бремя от времени вспарывали ночную тишь, сотрясая небо, и самолеты, пролетавшие над крышей. Дескать, ладно уж, какая разница, все равно тебе уж нынче не уснуть...
Да-а, сон не шел. До чего же мнителен и привередлив человек! Скотина или зверь в таких случаях спят себе безмятежно и в тесноте, не обращая внимания на звуки и запахи. Л человеку подавай отдельную келью, свою постель, тишину и прочие удобства. Это разве жизнь — в тесноте и в грязи?!
Так и промаялась Зухра всю ночь не смыкая глаз.
За утренним чаем не засиживались, как вчера: пили в спешке. И потому, должно быть, нот с лица гостей не струился так обильно, как накануне. Едва убрали со стола, как супруги встали. Сначала несколько растерянно переглянулись, потом оба разом уставились на громоздкий полосатый мешок, с каменной неподвижностью прислонившийся к боку сверкающего шифоньера. Наконец, еще немного потоптавшись, гости вышли — чем-то явно смущенные. Зухра выглянула в окно: серолицая, поблескивая стальным зубом, что-то быстро-быстро выговаривала мужу, а он, такой долговязый, громадный, еще вчера точно подпиравший головой потолок, вдруг отчего-то странно сник, согнулся весь и ступал неуверенно, заплетаясь ногами.