Дом толкователя
Шрифт:
Ср. также в надгробных стихах С. П. Шевырева «В Бозе почивающей Благодетельнице Народа»:
Народа мать!.. Ты стала тень. Великолепно закатился Твоих благотворений день. За ним настала ночь печали, Святая скорби тишина; Не громко о Тебе рыдали: От слез душа была тесна. <…> И слезы горести живой Народ о Матери стенящий Чем обретет? — Все той же, той Порфирою благотворящей.В стихотворении Александра Попова смерть Марии Феодоровны изображается как смерть страдалицы:
<…> Давно ли Царь-Отец, Твой Сын-Благословенный, Наш Ангел — от земли скорбящей улетел, Ему во след, давно ль, Царицы несравненной Тень милая взнеслась в надзвездный Свой удел?.. И нежная душа Марии все страдала: Один удар судьбы свершался за другим; Дух жизни видимо и сильно иссякала, Иссякла — и Ее мы ныне в гробе зрим! Увы, святых судеб веленье непреложно! Наш мудрый долг — терпеть и упованьем жить: Но в горести кому из нас возможно О ней, о Матери, нежнейшей слез не лить?Следует заметить, что сама ассоциация между государыней Марией Феодоровной и легендарной царицей Ниобой, лишившейся по воле богов своих детей, вполне вписывается в сентиментальный миф императрицы. Как известно, последняя потеряла и оплакала нескольких детей. Знаменательно, что в Старой Сильвии Павловского парка стояли скульптуры Ниобид ( Шторх.47), вывезенные из Царского Села по требованию вдовствующей императрицы. В творчестве Жуковского образ Марии Феодоровны не раз связывался с символической темой скорбящей матери. Ср. в элегии «На кончину ея величества королевы Вюртембергской» (то есть Екатерины Павловны, дочери императрицы Марии):
О! матери печаль непостижима, Смиряются все мысли пред тобой! Как милое сокровище, таима, Как бытие, слиянная с душой, Она с одним лишь небом разделима… Что ей сказать дерзнет язык земной? Что мир с своим презренным утешеньем Перед ее великим вдохновеньем?В «Хоре девиц Екатерининского института…» (1826) поэт обращается к «удалившемуся гению» почившего сына государыни Александра Павловича:
Утешением слети К сердцу матери томимой! Будь сопутник ей незримой, Снова мир ей возврати!Наконец, в поздней статье «О происшествиях 1848 года» Жуковский вспоминает о страданиях императрицы Марии, только что узнавшей о смерти своего сына Александра: «Несказанное величие этого зрелища меня сразило: увлеченный им, я стал на колена перед святынею материнской скорби, перед головою царицы, лежащей в прахе перед крестом испытующего Спасителя» ( Жуковский 1902:X, 109) [184] .
184
Заметим, что поэт дважды обращайся к образу мавзолея дочери Марии Феодоровны великой княгини Александры Павловны (в «Славянке» и «Государыне Императрице Марии Феодоровне»).
Зачем же были исключены строки об «ужасной казни» и утешении Ниобы? Полагаем, что они показались издателю журнала (возможно, и самому поэту) нежелательными в траурные дни. Да и вакхальный мотив был в данной ситуации явно неуместен.
Вернемся к историческому подтексту баллады. Как уже говорилось, троянская тема в 1820-е годы особо занимала Жуковского. Помимо «Торжества победителей» поэт перевел «Разрушение Трои» из Вергилиевой «Энеиды» (1822) и несколько больших фрагментов из «Илиады», опубликованных в «Северных цветах за 1829 год». Обращение Жуковского к ахейской теме, безусловно, связано с сильными прогреческими настроениями в русском обществе [185] . Как известно, война 1828–1829 годов была вызвана активными действиями России в поддержку греческого восстания.
185
Знаменательно, что шиллеровская баллада впервые попала в поле зрения русских читателей в эпоху греческого восстания. В начале 1820-х годов были написаны два перевода стихотворения — А. И. Писарева («Пиршество греков победителей», 1822) и А. М. Мансурова («Торжество победителей», 1822).
Современные греческие дела оживили общественный интерес к античной героике (не случайно появление полного перевода «Илиады» Н. И. Гнедича в 1829 году!). Последняя, в свою очередь, предоставила богатый материал для исторических аналогий. Причем эллины и троянцы равно могли служить прототипами для современных героев. Так, например, прощание Гектора с Андромахой, начинающее «Отрывки из „Илиады“» Жуковского, могло быть прочитано современниками как героический прообраз прощания русского императора с верной женой и сыном (как известно, отрывки из поэмы поэт переводил специально для своего ученика Александра Николаевича!), а монолог Гектора о чувстве чести, которое влечет его в бой, звучал как ответ на многочисленные советы императору уклониться от участия в военных действиях [186] :
186
См. подробнее: Булгарин: 294–295, 300–301, 325–326.
Перипетии современной войны явно проецировались Жуковским на троянскую эпопею. В печальном триумфаторе Агамемноне («Торжество победителей») читатели могли узнать русского государя, оплакивающего погибших в Варне:
Царь народов, сын Атрея Обозрел полков число: Вслед за ним на брег Сигея Много, много не пришло… И незапный мрак печали Отуманил царский взгляд: Благороднейшие пали… Мало с ним пойдет назад.В свою очередь, в победителях-ахейцах можно было увидеть намеки на некоторых участников осады турецкой твердыни (ср., например, возможную параллель «Одиссей — Воронцов» [187] ; образ «презрительного Тирсита», оставшегося в живых, мог вызвать ассоциацию с полковником И. Б. Залусским, погубившим гвардейский Егерский полк). Возможно, в балладе нашла отражение и тревога поэта за раненного в грудь друга-героя — Василия Перовского:
Лучших бой похитил ярый! Вечно памятен нам будь, Ты, мой брат, ты, под удары Подставлявший твердо грудь…187
Заметим, что Воронцов не пользовался популярностью в кругу ближайших друзей Жуковского.
Впрочем, и без прямых аллюзий баллада звучала как остросовременное произведение, не только напоминавшее о недавнем событии, но и точно выражавшее переживания поэта и общественные настроения данного исторического момента.
Замечательно, что в народном сознании осада турецкой крепости воспринималась как долгая кровавая драма. В исторической песне «Взятие Варны» («Трудно жить сироте…») о победе нет ни слова, зато много говорится о солдатских страданиях и страхах:
Что ни свет, ни луна, В чистом поле тишина; Окликает, озирает Стража стражу завсегда. [188] Мы под Варною стояли. Себе смерти ожидали. Здесь дерутся, там несутся С страшной бомбой батареи, Черно море шумит, С кораблей огонь палит, Стены рушит, турок душит, В горах пламенем горит. Кто бежит без руки. Кто остался без ноги. Кто извихан, кто исколот, А кто плавает в крови. Турки вопят: «Алла!» Наши гаркнули: «Ура!» Воздух стонет, каждый молит: «Боже, жизнь мне сохрани!» Вот окончился бой. Из-под Варны пошли. Мы дорогу домой Во Россеюшку нашли.188
Комментаторы отмечали несомненное литературное влияние на эту песню (произведения Нелединского-Мелецкого, Рылеева и Бестужева [ ИП:242]). Крайне интересны также словесные переклички этой народной песни с «военными элегиями» Жуковского: знаменитый зачин «Певца во стане русских воинов» («На поле бранном тишина…») и первая строфа баллады «Ахилл», в которой «античный колорит органично соотносился с героикой Отечественной войны 1812 г.» (Янушкевич: --):
Тихо все…курясь, сверкает Пламень гаснущих костров, И протяжно окликает Стражу стража близ шатров.Возможно, что сочинитель исторической песни украсил традиционное повествование о солдатских невзгодах популярными литературными цитатами.
Можно сказать, что в балладе «Торжество победителей» Жуковскому удалось выразить настроения, характерные для самых разных слоев русского общества: от царя до солдата. Однако «историчность» этой баллады не сводится к ее эмоциональному содержанию. Это программное стихотворение представляет собой попытку философского осмысления современной эпохи в образах многотрудной троянской истории.
Ощущение трагизма истории и тяжести человеческой жизни особенно характерно для сознания поэта в 1820-е годы — период его поэтического «молчания», в значительной степени вызванного целым рядом печальных событий: смерть Марии Протасовой, безумие Батюшкова, смерть императора Александра, декабрьский мятеж и его последствия, собственная болезнь, смерть Карамзина, смерть Сергея Тургенева, неизлечимая болезнь Саши Протасовой… «Мы живем во времена испытания, — писал Жуковский Е. Г. Пушкиной 24 февраля 1826 года. — Теперь нет ничего другого для подкрепления души и для сохранения деятельности, кроме веры в Провидение. Ибо одна только эта вера может объяснить то, что вокруг нас происходит» ( Жуковский 1980.III, 490). Вопрос о деятельности, ее моральном и духовном оправдании в «печальном мире» вновь становится центральным для поэта (этот вопрос — этическая конкретизация постоянного внутреннего конфликта в сознании поэта: религиозная борьба с меланхолией, переживанием невозвратимости утраты; см.: Виницкий 1997: 141–168). «Обстоятельств не переменишь, — писал Жуковский А. И. Тургеневу в конце 1827 года. — <…> Что же? Биться головою об стену? Уничтожить себя отчаянием? Нет! Ум размышлению, сердце небу, судьбе презрение! — Это должность» ( ПЖТ:226–227).