Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Довольно, довольно, на улицу под дождь, на свободу, к неведомым братьям прохожим, каждый из которых страдал, плакал сам, унижался и поэтому кровно, горько тебя понимает, проносясь в бездну времен на стоптанных каблуках, и поэтому во сто раз лучше, чем она… Да, я — дегенерат, холуй, подхалим, сортирный писатель, но — христианин. Пойми, скотина, христианин… — И так далее в том же роде, со свирепым, тупым, механическим, наивным отвращением сексуального бытия, определяющего сознание, так же тупо несправедливого сейчас, как тогда на юге, когда такой же слепой механизм восторгался в нем, боготворил и убеждал ее в одному ему известных ее необычайных оккультных добродетелях… Чужой и непостижимой была она и тогда, а теперь — снова чужой и ненавистно неинтересной…

И едва дверь захлопнулась со знакомым металлическим, слегка чавкающим звуком — когда-то таким оглушительным и душераздирающим, теперь еле слышным, — Олег, до краев налитый тяжелой, ледяной свирепостью-гордостью, пошел на Монпарнас…

Усталости как небывало, ночь была во всем мире, и в сердце ночь…

И с каждым шагом что-то мягкое, горячее, жалкое разрывалось в нем. Работать… Я — работать?.. Да разве иппогрифы, единороги и Левиафаны работают… И действительно, снова злая, суровая экзальтация входила в сердце. Нервическая усталость, жалкая, нервная усталость печали исчезала, грудь распрямлялась, шаги приобретали упругость… Теперь редкие ночные прохожие смотрели на него со странным уважением и даже оборачивались, встретившись с жесткими глазами, расширенными счастьем пустыни и ночи, в то время как вечером в метро не было человека, который с брезгливым участием не отворачивался бы от него… Нет, не выходит у тебя христианства… Слишком еще много в тебе горячей, ледяной, люциферической крови, этого холода звезд, который, как железо на морозе, жжет, как огонь. И едва, с недобрым видом причесавшись у уличного зеркала, выпрямившийся и похорошевший, Олег появился в дверях кафе «Наполи», дико, печально радуясь яркому искусственному свечению красных неоновых ламп, навстречу ему, пьяно обнимая его и хохоча, повалилась вся его нахально-нищенски-элегантная компания, поэтическая банда.

Здесь были Катя, Гуля, Алла, Околишин, Уваров и Леля Рейс, элегантная, тонкорукая, презрительно-порывистая, черноглазая краля, над всем проносившая свой точеный арабский нос. Теперь Олег наслаждался ночью, скоростью, особым кокетством сидящих в автомобиле людей, особым наглым добродушием, с которым они озирают прохожих. Он не спеша, уверенно острил с Околишиным, в деланной своей неподвижности приживалки хорошего тона, похожего на ученого военного; он стал ниже, степеннее, злее, спокойнее, медленнее, наслаждаясь и тяжелой лапой своей, уверенно лежащей на гладком коричневом борту автомобиля, а спереди, там, за широким автомобильным стеклом, внемую жестикулировало целое веселое общество, что-то крича им и не получая ответа, строило рожи в полумраке машины. Как ему это было приятно — участвовать, соучаствовать, быть принимаемому, как своему, в этой меланхолически-нахальной компании, катить на автомобиле, острить и философствовать с видом превосходства. То деланно, скорбно мрачнея, но в меру, конечно, то широко, жестко улыбаться белыми зубами, бесплатно починенными у русской докторши, покровительствующей эмигрантской поэзии… Как будто за ним стояла невесть какая удача, уверенность, положение в жизни, и она была у него, ибо это была удача презрения к удаче, атлетическое безумие наглого высокомерия, смеющегося над жизнью, положением в жизни, уверенностью. «Ты нравишься им, действуя на самые низкие их стороны», — сказала как-то Таня сквозь зубы, отчасти от зависти, так как сама в этой среде нравиться не умела. И действительно, здесь у него было несколько никогда не доконченных флиртов, ибо, исчезая, как облако, в свою пустыню и скидывая со всеми ее манерами земную личность, Олег совершенно забывал их, и кажется, встреться ему Алла или Гуля на пути его раскаленного, насупленного, библиотечного шествования, то не поклонился бы он, совершенно естественно не смутился бы, как уличенное в его божественности античное мифологическое существо. Но вместе с литературными сплетнями и только здесь появлявшимся блеском зубов почти мгновенно обретал он снова, как ни странно, совершенно искренний интерес к Гуле или Леле Гейс, здесь он на полупьяную-полутрезвую голову хорошо знал, как надо себя поставить в подвыпившем женском сердце. Он смеялся, оправдываясь, что-де нигде не пропадал и все время о вас думал, и за смехом этим всерьез проходила какая-то неведомая всем этим кафейным жителям тень скалистого горного пейзажа, и многие из компании, смутно чувствуя в нем волка в человеческом воротничке, смутно полузавидуя-полувозмущаясь им, с какой-то особой грустью отставных ангелов смотрели на его непокорно курчавящуюся голову, не веря ему и уважая его притворство. Он то откровенно хамил, то без колебания, танцуя, прижимал к себе и даже целовал Лелин надушенный висок — здесь, где всей полумрачной, полуночной душой своей все умел почувствовать и аморально, чисто музыкально мог оценить, но где он ни в чем не нуждался, никого не любил и, следственно, мог хорошо относиться, ибо как только любовь, то есть сама жизнь, как кровь, проступает наружу, то, знал он хорошо, прощай счастливое время, так как единственный закон ее, более суровый, чем закон Линча: «умей во что бы то ни стало сделать больно». Он умел себя поставить вне власти и зависимости и вне вечной, прекрасной, как гром, неистребимой борьбы-ненависти любящих… Здесь весело, свирепо, нахально целуя руки, церемонно вставая и всех заставляя вставать, он был вечно возмущавший всех, но вечно прощаемый Алик, который под утро, когда утренний свет голубым уродством падал на лица, обращался вдруг в какую-то темноглазую аскетическую статую, с которой шутки кончались… И как действительно он умел так жить на самой границе воровства и морального сутенерства, никогда, однако, ее не переходя, вечно выручаемый стипендиями, ссудами, шомажным пособием. Профессиональный нищий, наодеколоненный пустынножитель без единого приключения, так что иногда казалось ему, что он подлинно заколдован судьбой, что никогда не найти ему ни работы, ни ходу в жизнь, но что за невидимой стеной его передвижной монастырской одиночной камеры никогда скупой и расчетливый ангел в лице Федорова, шомажного чиновника, не оставит его без тюремной порции чечевицы и дешевых сезонных яиц в столовой. «Но для чего она меня бережет? — недоумевал Олег, рассматривая в зеркале свои могучие руки. — Ведь пропадает вся эта мужицкая красота». И вдруг ему становилось удивительно, до смешного ясно, что Бог слишком любит его, слишком ревнует его тяжелую кровь, чтобы не оставить его для себя. Бог выбрал тебя из числа самых красивых в свой гарем пустыни, и не оттого ли это беспримерное, прямо озорное мужество ссориться с любимыми существами?

Быстро овевая горячее лицо весенним холодом ночи, посвистывая, неслась американская машина мимо огней, огней, огней. На перекрестках кафе казались игрушечными, и люди в них — несложными автоматами, обреченными на нищенскую судьбу, и все они с невольным завистливым уважением встречали злые, спокойные, внезапно обнаглевшие до ангельского спокойствия глаза Олега.

Проехав Дворец Инвалидов, мост, реку, Елисейские поля, со стоном тормозов обогнув Триумфальную арку, машина на авеню Фош еще прибавила ходу; ночь была поздняя, и полиция исчезла с глаз. На Порт-Дофин стальной конь чуть с разгону не въехал в дерево; фонари на минуту отчетливо ярко осветили скамейку и клумбу, и снова равномерно быстро начали исчезать за спиной голые деревья Булонского леса, ряд за рядом фантастически возникая из темноты, несясь навстречу белому свету, пропадая. Леля Гейс, чтобы разминуться со встречной машиной, тушила свет, и тогда, освещенные снопом встречных лучей, они проносились, зажмурившись, и снова дорога вспыхивала далеко впереди. А наверху были звезды — огромные весенние звезды…

Потом машина остановилась, и пока пьяницы совещались, таинственно, сумрачно, близко запел соловей; проскулил, пророкотал, прощелкал свою арию и снова замолчал. Но автомобиль прянул с места, и снова деревья понеслись мимо.

Наконец все слезли у моста Сюрен, пешком по мокрой траве спустились под откос, перекликаясь в темноте, по мосткам над черною водой поднялись на неосвещенную баржу, бывший ресторан-поплавок, где, казалось, не было никакой жизни, но едва спустились по трапу — тренькающий шум граммофона встретил их.

Широкий салон с плюшевыми диванами вдоль стен был желто освещен свечами; кто-то танцевал, а в глубине помещения за грубо сколоченной стойкой какие-то плоские монгольские физиономии наливали красное вино.

Олег минуточку потолкался со своей хорошо одетой компанией, потом бросил ее, и у стойки началось пьянство.

Темно; огней не зажигали, а над туманною водой цыганский голос пел: «Едва ль мы снова встретимся с тобой! Как быстро тяжестью счастливой вино по жилам разлилось, глухим цыганским переливом мгновенье счастья пронеслось».

«В скольженье танца, в ритме спешном печаль забывши до утра, кто ты, случайный друг и нежный? как холодны твои уста! Еще не смея, не решаясь, над неподвижною рекой лицо склоняется, касаясь виска горячею щекой. И снова вместе жизни холод вином тяжелым победив, плывет душа в волнах тяжелых вина, печали и любви».

Нет, с кем ты целуешься, Олег? Разве ты не целовался только что со скукой до грубости настойчиво, но почему опять и музыка, и темнота, и запах волос, и тусклый блеск свечей слились для тебя в одно глухое тяжелое счастливое море, куда без страха, вдруг отвергнувши страх, лихо, отчаянно ты плывешь в неизвестном направлении, и кто это у тебя в объятиях, кого обнимаешь ты тяжелою рукой, легко, крепко прижимая к себе? Да ведь это Катя… Опомнись, Олег, да ведь это Катя в серебристой кофте низко склоняется своею блестящею надушенною головою к твоему плечу. Катя, откуда ты? Разве жива еще? Разве ты еще дышишь, напеваешь, танцуешь?.. Не умирает ли разве все, что мы перестаем любить, не исчезает ли с лица земли, как дневные сны? Катя, Катя, откуда?.. Из Копенгагена…

Куда, Катя?.. Дальше, Олег, дальше, где жизнь, другая жизнь, новая начинается…

Забудь прошедшие дни… Олег забыл прошедшие дни, и тем слаще, по-новому, по-незнакомому тело ее, мягкое и горячее, приникало, прижималось к нему, во власти неведомого сожаления, очарования непоправимого. Олег и Катя плыли в одно мгновение, отчалив от берега жизни в темное море цыганской музыки.

Мчались печальные дни, как несчетные снежные тени, снова встретились в бездне они, в бездне холода сна и забот. В шуме, музыка, мчись и звени, воздух полнится сумрачным пением, ненадолго случайно счастливое время придет. Ах, Катя, Катя, пропало наше счастье… Почему, Олег, не пропало еще вовсе!.. Ты попробуй, как надо, как люди, серьезно за мной походить… Смотри, выйдет и больше того, чем ты сам того ожидаешь…

Олег смеется. Выйдет… Они все хотят, чтобы что-нибудь обязательно вышло из отношений, тогда как он хочет вообще выйти из отношений вон… Боже, кто-то еще верит в такое счастье так поздно, так поздно поздней осенью солнечного наваждения… Разве все это не сгинуло куда-то, как дощатые балаганы вдруг в одну ночь снявшейся с места бродячей ярмарки?.. Какое еще там счастье, когда за жизнью, за морским пейзажем, полным стрекочущих сосен, раскрылся, развернулся вдруг железный, скалистый хаос знакомого апокалипсического пустынножительства.

Его, Олега, невольного, заветного, гусарского монастыря… И снова он и Безобразов, без роду, без имени, вне истории, одни на свете… Тереза в монастыре… Авероэс на небе… Кто еще может думать о счастье, когда конец Олегова мира уже начался, когда уже почти ничего не осталось от той земли, над которой Олег, поросший бородой, мечтал, пахал, курил, отдыхал на крылечке, играл с детьми, а вечером при керосиновой лампе читал Тане свои никому не нужные великие сочинения… Весь тот мир любви и античного сельского благообразия…

Разве не сгинул уже без следа он, и снова без конца и без края над железной дорогой, над железными деревьями, над железными душами не закружилась метель небытия?.. Все снежно, все безнадежно, кто еще помнит о счастье… Пьяный, ошалевший от музыки Олег ни на минуту не забывал раскаленного снежного ветра одиночества, пустыни, греха. Да, говорило ему что-то, покрутись здесь, поплачь, поцелуйся, подерись, ведь все равно теперь большая дорога без конца, без начала, от звезд к звездам. Шути, пой и целуй кого попало, не придавая никому значения, не привязываясь, не уважая никого… Не придавая никому значения, не ценя, не уважая никого, он все больше пьянел, неприлично прижимая Катю к себе, грубо толкался, расширяя плечи…

Поделиться с друзьями: