Донская повесть. Наташина жалость [Повести]
Шрифт:
И так не только, пока на поля не ляжет снег. А и по санному пути он наведывался к старикам не чаще — раз в неделю. Машинно-тракторная мастерская была в соседнем хуторе, километрах в двенадцати. При мастерской имелось общежитие для трактористов и комбайнеров, приезжавших из колхозов зоны МТС. Вот в этом общежитии — двухкомнатном домике с кроватями вдоль стен — Сергей и ночевал, занимаясь почти всю зиму ремонтом то машин, то прицепного инвентаря.
С Наташей он не встречался. И ни с кем из девушек не встречался. А такие девушки-невесты, вовсе не плохие по работе и вовсе не дурные собою, которые хотели бы подружиться с ним, были. И в своем хуторе, и в том, соседнем, где он занимался ремонтом. Но попусту они при случае заигрывали с ним, попусту тратили и время и усилия. К их заигрываниям Сергей оставался безучастным.
Прасковья, наблюдая за сыном, когда он в кои-то веки ночевал дома, потихоньку вздыхала, а случалось, и слезу роняла втайне. Но заговаривать с ним о женитьбе, видя его вечно озабоченное, строгое, а порой и хмурое лицо, не решалась, хотя и очень желала, чтобы примирение его с Наташей все же состоялось, и поскорее.
Сама она, да и старик Годун, который уже давно выздоровел и снова с утра до ночи постукивал молотком, шуршал дратвою, зла к Наташе не имела. Горька, тяжела расплата за ее жалость, слов нет. Но могла ли она, Наташа, знать, что именно так все обернется! Слишком добрая, да, видно, и в разум по молодости еще не вошла как надо. Не казнить же ее за это!
Однако время вычеркивало из жизни неделю за неделей, месяц за месяцем, а во взаимоотношениях молодых людей ничего не менялось.
Прошло ни много ни мало около двух лет, пока новое большое горе, которое постигло Наташу, не встряхнуло Сергея.
Был ветреный сырой день начала сентября. Вечерело. Сергей — теперь уже бригадир тракторного отряда — ехал на одноконном ходике с поля домой. Торопиться на этот раз ему некуда было, и он, проезжая мимо скотного двора, на окраине хутора, внимательно поглядывал на конюшни под соломенной крышей, построенные в свое время при его участии. Это было еще до его службы в армии. У одной конюшни была сорвана крыша с угла — торчали голые слеги, потрескавшиеся от дождя и солнца, у другой в плетневой стене чернел пролом снизу доверху.
«Мух ноздрями ловит, зимы ждет», — недовольно подумал Сергей, имея в виду завхоза, в чьем ведении эти строения находились.
Но вот он заметил, как дверь сторожки хлопнула и по дощатым ступенькам крыльца быстро сошла, вернее, сбежала женщина, одетая, как показалось Сергею, слишком легко по такой погоде. На ней была вязаная кофточка, а Сергею и в ватной стеганке не было жарко. Женщина скорым шагом обогнула разбросанные прямо у крыльца телеги без передков, вышла на открытое место и вдруг, увидя Сергея, как-то испуганно приостановилась. Тут дунул ветер и чуть было не сорвал с нее платок — вероятно, плохо был завязан у подбородка, второпях. Женщина сдернула с головы платок, затрепыхавшийся в ее руке, качнулась вперед и, на ходу повязываясь, с трудом заправляя выбившиеся из прически пряди волос, направилась еще более проворно к подводе.
А Сергей туго натянул вожжи, останавливая лошадь, и, ровно подброшенный пружиной, соскочил с ходика. Он не только узнал Наташу, но и каким-то чутьем уловил, что у нее что-то неладно. В нетерпении шагнул навстречу, подходя к Наташе близко-близко — можно было даже обнять, прижать ее к себе, как бывало, но руки не повиновались, — глянул в ее растерянное, худое, совсем девчоночье лицо со вздрагивавшими губами, в ее печальные, милые, застланные влагой глаза, которые он так любил целовать, и в груди у него защемило.
— Что с тобой? Наташа, что с тобой? — тревожно спросил Сергей, видя, как она силится что-то сказать и не может, задыхается.
— С ма… с мамой плохо, Сережа. Дюже плохо. Фельдшер велит… — по впалым щекам у Наташи струйками полились слезы. — Велит на операцию… немедля. А я… весь хутор обегала и — никого: ни Лукича, ни Петра Егорыча… насчет подводы… в больницу. И тут, — Наташа повела рукой в сторону конюшен, — пусто. На попас, должно, коней угнали.
Сергей помрачнел. Ему невольно на какое-то мгновение представилось: тесная, но всегда прибранная, уютная Наташина хата, знакомая до последнего гвоздя в стене, а в этой хате на скудной постели — еще не старая по летам, но изможденная постоянным недугом, корчившаяся от боли женщина, возле которой теперь суетился хуторской фельдшер, суровый по виду, но очень добрый старикан с куцей бородкой, и Сергей сказал, мягко тронув Наташу за плечо и подталкивая ее к ходику:
— Я заскочу на минуту… пускай отец предупредит помощника… И поедем. Скажу заодно матери — пускай похозяйничает у вас. А ты одевай больную. И сама оденься. Выскакиваешь!..
Черными обветренными ручищами, от которых, как бы Сергей ни мыл их, всегда чуть-чуть отдавало железом и керосином, он подсадил на ходик, на овсяную подстилку, Наташу, строго сказал, почувствовав ее нерешительность: «По пути же!», впрыгнул на ходик сам и, взяв вожжи, жиганул кнутом раздобревшую на бригадирских кормах лошадь.
__________
Надорванное сердце Наташиной матери операции не выдержало.
Покойницу привезли домой, подержали в переднем углу, на столе, сколько положено подержать, и похоронили старинным обычаем, так, как хоронили в селах всех умерших. Без попа конечно, — попов в округе не было, — а все же по-церковному: с читкой псалмов, отпеванием и поминками. Сергей стискивал зубы, хмурился, когда вместе с другими нес сосновый гроб на рушниках, и поневоле слушал женские душераздирающие напевы — самодеятельный причт состоял только из женщин. А Наташа, уже выплакавшая все слезы, шла за гробом в немом оцепенении, низко опустив голову.
Но мертвым — покой, живым — жизнь.
До зимы Наташа продолжала коротать дни в своей хате. Нельзя сказать, чтобы одиноко, — и Прасковья, и Годун, не говоря уже о Сергее, навещали ее частенько, — но все-таки до зимы она жила самостоятельно.
Потом скромно справили по первопутку свадьбу, и Наташа вошла в новую для нее семью.
А когда у молодоженов народился первенец, сын, они по обоюдному согласию — в честь деда по материнской линии, большевика-партизана, сложившего в девятнадцатом году голову за советскую власть, — назвали его Алексеем.
Тихон Ветров будто в воду канул: ни слуху ни духу, как говорят.
С поимкой его в ту злополучную ночь хуторяне спохватились слишком поздно. Сергей от досады на себя за оплошность даже лицом тогда пожелтел. Хотя вряд ли он был повинен в этой оплошности, если даже вообще-то и была она.
И напрасно Марья-вдова, которая после всего этого, кажется, тронулась умом, стала малость заговариваться, как подметили соседи, напрасно она уверяла, что Тихон все время, мол, твердил о каком-то недалеком совхозе, где у него якобы есть дружок. Ни в совхозах, ни в колхозах по окрестности его не нашли. Да и такой ли он простак, в самом деле!
Люди понемножку уже начали было забывать о нем. Даже старик Годун, кому он запомнился, пожалуй, всех крепче, и тот почти уже перестал поминать его «ласковым» словом, что иногда при случае делал, когда в боку у него, где была рана, начинало покалывать — перед ненастьем, как старик думал.
И вот Тихон снова появился в хуторе. Только уже совсем не так, не таким манером, как это было лет десять назад, когда он глухим полуночным часом воровски пришел под чужое окно, голодный, нечесаный, в грязном изодранном пиджаке.