Дора, Дора, памидора…
Шрифт:
Я казалась себе законченной дурой, которая не знает, что делать с волшебной картофелиной, исполняющей желания. Нет! Я была Золушкой. И добрая волшебница-фея снарядила меня на бал, предоставив одежды, карету, лошадей и кучера… и туфельки. Пора отправляться на бал! Только прежде спрячу туфельки, чтобы не облажаться, когда появится принц. И двинулась на третий этаж, в номер к Зине. И просила фею, чтобы хирург оказался на месте…
Его не было, конечно. А непохожая на туфельки картофелина снова жгла ладони. В детском доме мы прятали ценные вещи там, где никому не придет в голову искать их. Я знала, где спрячу картофелину, но даже себе не решалась сказать об этом.
Чтобы выйти из Лэба, надо было миновать охранника. С артефактом под мышкой не пройти – не туфли. И сумку попросит открыть – таковы правила. На втором этаже не было решеток. Спустилась на этаж. Открыла окно в туалете… и медлила, боясь расстаться с картофелиной. Бросила, наконец. Она бесшумно упала на клумбу, откатилась, стала невидимой.
Охранник подозрительно оглядел меня.
– Переночую дома, – смогла улыбнуться я.
Ползая на четвереньках в темноте, я переворошила клумбу и ближнюю брусчатку, пока не стукнулась о картофелину головой: она висела над землей. Не было времени удивляться. Удивилась, когда добралась до приемного отделения клиники и взглянула на себя. Но, как была в земле, цветочной пыльце и с летающей картошкой подмышкой, двинулась в кабинет ТиТиПи.
Дарвин встретила, словно не расставались: – Показывай!
Я развернула куртку…
Глава 3
С физиками Ромой и Левой мы готовили материалы к докладу Дарвин для симпозиума по криобиологии в Майами: характеристика экспериментального материала, методы исследования, результаты, обсуждение результатов, заключение. Все, как обычно. Никчемный рядовой доклад, украшенный качественными слайдами и шутками Нобелевских лауреатов. Чтобы закамуфлировать скудость полученных результатов за языковыми сложностями, мы занимались лингвистическими упражнениями с текстами. То есть просто играли словами. Обычная вещь в современном научном мире. Я тогда еще не знала: если науке требуются литературные украшения, то она – не наука. Вороша неумытые мысли свои, я понимала, и мальчики, наверное, тоже, что подавляющую часть научной продукции можно печатать, а можно и не. Потому что по большому счету это – ss (sad shit, как пишут в интернете), от которого никому ни холодно, ни жарко, кроме авторов и членов их семей.
Дарвин, просвещая меня, говорила, что сегодня в науке ключевая роль отведена конкуренции. Научные коллективы, обладающие знаниями, не заинтересованы в их распространении. Публикуются только результаты. Методы становятся коммерческой тайной. И это влияет на то, как делается наука.
За последний год нам не удалось серьезно удлинить сроки экстракорпорального хранения изолированных органов перед трансплантацией. Дарвин от безысходности собиралась вступить в опасную зону приступа месячных и готовилась к очередному погружению в dumpster-diving.
Чтобы отвлечь ее от песочницы Евсея, я заявилась в кабинет и вежливо попросила рассказать про шар-картофелину из цеха, которую притащила недавно. Она раскрыла глаза на пол лица, шумно похлопала ресницами и удивленно поинтересовалась:
– Какой шар?! – Но я давно выучила ее штучки и на плохом матерном английском потребовала рассказать правду.
– You think that you're so fucking awesome bitch? – поинтересовалась я. – Go and shave your arse. [30] Вы говорили: «Кто первым добежит – тому косарь!» – Я добежала. Косарь мне по барабану! Что с контейнером, который слился в шар?!
30
Думаете, что вы крутая коза? Побрейте задницу сначала.
Я знала, Дарвин нравились мои истерики и грубые тексты. Похоже, они возбуждали ее больше научных банальностей, добываемых сотрудниками Лэба. Ей, как и мне, в такие моменты казалось, что ссорятся две детдомовские девчонки. И младшая атакует старшую за несправедливо отобранный пряник или яблоко. Только я ошиблась, потому что Дарвин даже не обернулась и бросила через плечо: – Get the fuck away from me! [31]
Но я не собиралась уходить и уселась в кресло рядом с любимой заведующей. А она была так хороша собой в тот момент, так пронзительно красива, что многие голливудские красотки смотрелись бы посудомойками рядом с ней. И пожалела, что на мне операционное белье и что нельзя раздвинуть колени и показать большой клитор под черными в горошек штанишками…
31
Пошла вон, сучка.
Но Дарвин увидела и сказала:
– Ты всегда точно знаешь, когда всадить кинжал, Никифороф. – В ее взгляде не было ни прощения, ни поощрения. Только немного близорукости. – Для таких дур, как ты, вычисление смысла жизни есть один из главных ее резонов. К счастью, в среде воспитанных людей о смысле жизни говорить не принято.
Я не реагировала. Удобно устроилась в кресле и, пустив корни, была готова выслушать отказ в любом формате. И, в который раз, простить ей все, и забыть про чертов шар с туфельками внутри. Но Дарвин продолжала удивлять:
– I hid this fucking piece of iron in the…, [32] – начала она, держа за пенис фигурку чугунного писающего мальчика, что стояла на столе.
В этот момент в кабинет вошел ТиТиПи: большой, как шкаф, добродетельный и благополучный, не успевший пресытится богатством своим. Сел в кресло с заботой на челе. Согнул длинные ноги, и колени сразу оказались на уровне лица. Посмотрел на меня, как смотрит ботаник на представителя фауны. Я казалась ему енотом, неожиданно свалившимся с дерева на паркет кабинета его дочери. «Приемной», – как постоянно поправляла Дарвин. Енот колол глаза никчемностью. И к озабоченности ТиТиПи добавлялось раздражение.
32
Я спрятала эту железяку в…
Озабоченность и раздражение теперь сопровождали Тихона постоянно. И если Дарвин продуцировала в нем озабоченность, то раздражение я относила на свой счет. Хотя порой мне казалось, что лишь плохой человек может быть так постоянно озабочен. У благородного в душе царит безмятежность. Только ТиТиПи никогда не давал повода усомниться в благородстве своем и интеллигентности особо высокого свойства, про которую, кажется, Белинский говорил: «Теин в чаю, букет в благородном вине». Что не мешало ему быть грубым и заносчивым, а порой просто выходить за рамки приличий и позволять себе такое, что наш детдомовский завхоз казался карьерным дипломатом.
– Я не очень хороший человек, но точно не стервятник, – донеслись до меня слова ТиТиПи, адресованные Дарвин. Будто чужой приемный папа запросто читал мои мысли. – А ты, Никифороф, ступай в коридор и постой там. Мне надо поговорить с дочерью, – закончил он. Я встала и двинулась к двери. И слышала спиной, как Дарвин препирается с Тихоном и требует, чтобы я осталась.
Для меня никогда не существовало проблемы легитимности власти ТиТиПи ни в урюпинске, ни в институте. Вопрос: «А чё это он тут раскомандовался?», для меня не возникал. Еще по детскому дому я знала, чем власть жестче, тем она легитимней. А потом, уже в универе, поняла, что единственным источником легитимности власти служит сама власть.
ТиТиПи, похоже, знал это не хуже меня. Пользуясь легитимностью своей, он заново обустроил урюпинск, создал институт, наш Лэб, определил его тематику и сделал все, чтобы мы пребывали в комфортных условиях, решая поставленные задачи. А мы не решали. Может, из-за мелочей, о которых говорил нам ТиТиПи. Но если поставленные задачи не решались, несмотря на вбуханные деньги, то, либо мелочи были не мелочами, либо задачи были сформулированы неверно. И тогда победа – поражение. Cash for trash…
– Хорошо! Пусть остается, – услышала я у дверей. Вернулась. Замерла столбом возле Дарвин, готовясь защищать ее, хоть не знала от кого. А когда услышала вопрос Тихона про контейнер с водой из «Барселоны», который исчез после взрыва, сильно обеспокоилась собственным спасением. Стала суетиться. Но более всего сожалеть, что не вышла вовремя в коридор.