Дорога исканий. Молодость Достоевского
Шрифт:
Замолкли звуки дивных песен,
Не раздаваться им опять;
Приют певца угрюм и тесен,
И на устах его печать…
И какое удивительное совпадение в судьбе самых больших наших поэтов: и тот и другой погибли одинаково… Наверное, и Лермонтова начали травить сплетнями, анонимами, довели до безумия и убили. Тут был план — все по нему и делалось…
Однажды Трутовский рассказал Федору, что преподаватель русской словесности в училище, профессор Плаксин, кстати сказать — автор ряда учебных руководств, пренебрежительно отозвался о Гоголе. По мнению Плаксина, произведения Гоголя были «грязны и циничны до неприличия», а сам Гоголь являл собою «верх бездарности и пошлости». Это Гоголь-то, создатель величайших, до боли, до спазм в горле восхищавших Федора «Мертвых душ»! он достаточно знал Плаксина и все же был взбешен. Внезапно побагровев, опустился на диван и с усилием произнес:
— Да как он смеет! Как смеет эта кричащая посредственность так отзываться о самом благородном, самом гуманном, самом реальном русском писателе!
И стал с восторгом говорить о «Мертвых душах»:
— Да ведь это произведение — великая и вдохновенная драматическая поэма о России!.. Вот «Северная пчела» обвинила Гоголя в том, что он изобразил какой-то особый мир негодяев, который никогда-де не существовал и не мог существовать. Ложь! Разве не с мукой душевной показывает он засилье «мертвых душ» в родной стране? И пусть Булгарин, Сенковский и Полевой сколько угодно поливают его грязью, а «друзья» Гоголя вроде Аксакова и Шевырева притворно вздыхают по поводу якобы постигшей писателя «неудачи», можешь быть уверен — всему этому елейному хору не удастся бросить тень на великое творение нашей литературы. Белинский прав, — а ведь он почти десять лет назад с гениальной проникновенностью оценил все творчество Гоголя!
Обычно Федор говорил тихо, медленно, с расстановкой (Трутовский, как и многие другие, считал это следствием горловой болезни), но стоило ему воодушевиться — и речь его лилась легко, приобретала уже знакомую Трутовскому энергию, страстность, а бледное, землисто-серого оттенка лицо окрашивалось румянцем.
Трутовский смотрел на него со смешанным чувством удивления и гордости: как-никак, а свои чувства и мысли он изливал не перед кем-нибудь, а пред ним, Костей Трутовским. Ну как не ответить полным доверием на такое доверие?
И Трутовский «ответил»: поздно вечером, когда Андрюша уже спал, он взволнованным шепотом поведал Федору о своей любви к замечательной, исключительной девушке Неточке Ивановой. Федор слушал так, как будто он был старше Трутовского не на четыре года, а по крайней мере лет на десять, и в тому же имел солидный опыт в сердечных делах. Но тем дороже были для Трутовского его скупые советы.
История любви Трутовского была тривиальной, но симпатичной: две юные души, властно потянувшиеся друг к другу и столкнувшиеся с трезвым и плоским «здравомыслием» старших. Невольно Федор подумал, что о них можно было бы написать драму…
Но ему и в голову не приходило, что совсем рядом с ним назревают события еще более драматические и печальные, и что сам он немало способствует их жестокой развязке!
В том же доме Прянишникова, где он поселился с Андрюшей, но только этажом выше, жил бедный чиновник без места, с чахоточной женой и дочерью лет семнадцати. Хорошенькая, с добрым, вдумчивым личиком, она часто встречалась Федору на лестнице и всегда проворно сторонилась его: бывало, отскочит чуть ли не из-под самых его ног, остановится сбоку лестницы, подождет, пока он пройдет, да еще и вслед посмотрит! Как-то она зашла к ним по поручению матери — не то за солью, не то за спичками — и с тех пор заходила часто, а однажды даже отважилась попросить у Федора «какую-нибудь интересную книжку». Федор дал ей Вальтера Скотта, но она читала так долго, что ему зачем-то понадобилась книга и пришлось рассказать ей конец. Постепенно у него вошло в привычку беседовать с ней. Немногословная, кроткая, но с затаенными мечтами и сдавленными порывами, она все схватывала на лету и уже потому была приятной собеседницей. Случалось, он пересказывал ей содержание романов — Вальтера Скотта, Бальзака, Жорж Санд… Читать самой у нее не хватало терпения, но слушала она жадно, настороженно прижимая руки к груди. Вначале эти рассказы происходили в коридоре, когда он провожал ее к двери, — незаметно пробегал час, другой, а он все не выпускал скобу двери, за которую взялся в первый момент, и только зов Андрюши или матери Наденьки возвращал его к действительности. Но потом она стала по его приглашению присаживаться в старенькое хозяйское кресло; в это время он уже не только рассказывал ей содержание книг, но и делился с нею собственными замыслами; только ей, Наденьке, рассказывал он свои порой еще совсем смутные видения… И как смирно, не шелохнувшись, сидела она, склонив голову на правую руку, перебирая и путая светло-русые локоны, полузакрыв глаза, словно в раздумье о чем-то, словно устремляясь мечтой вслед за открывшейся взору картиной.
Но он относился к ней так, как бойкий десятилетний мальчишка относится к восьмилетней девочке, живущей в том же дворе, — с удовольствием играет с ней, слегка покровительствует, а порой и снисходит к ее девчоночьим слабостям, но всегда готов променять на равного, на мальчишку, такого же озорного и предприимчивого, как он сам.
Когда к нему приходили товарищи, Наденька тотчас исчезала, так что никто из них даже не успевал ее разглядеть. Если же случалось, что кто-нибудь провожал ее удивленным взглядом, Федор ронял небрежно, тоном, пресекающем дальнейшие расспросы:
— Соседская девчоночка…
Из этого можно было сделать вывод, что она помогает по хозяйству Егору (человеку, которого Федор нанял незадолго до выздоровления Андрея).
Если она несколько дней не приходила, он не вспоминал о ней, но встречал всегда улыбкой и радостью. Вероятно, он рассмеялся бы, если бы кто-нибудь сказал ему, что она занимает в его жизни какое-то место, а между тем это было именно так. И даже больше — место, занимаемое ею, было не столь уж незначительным. Но понял он это гораздо позже.
И Григорович и Трутовский не любили училища. Оба они увлекались рисованием и живописью, а Григорович сверх того и литературой.
Однажды Григорович отсутствовал недели две, а затем неожиданно ввалился в квартиру Достоевского без мундира, веселый и счастливый.
— Все, все! — закричал он еще с порога. — Расквитался, совсем расквитался с проклятым училищем!
И Федор, и Трутовский, и Андрюша знали, что увлеченный рисованием и сокрушенный так и непонятыми математическими формулами, Григорович уже давно свою матушку забрать его из училища и определить в Академию художеств. И вот теперь, по-видимому, все устроилось. Впрочем, Федор уже неделю назад слышал о какой-то скандальной истории, главными действующими лицами которой были Григорович и… великий князь Михаил Павлович. Но толком ничего не знал.
— Ну вот, наконец-то, а мы уже давно тебя поджидаем, — приветствовал он Григоровича. — Рассказывай, что стряслось?
— Стряслось много, а кончилось — вот видишь! — и, счастливо поблескивая глазами, он указал на свою штатскую одежду. — Лучше и не надо!
— Расскажите, пожалуйста, — присоединились к Федору Андрюша и случившийся здесь же Трутовский.
Едва в передней послышался голос Григоровича, Андрюша вышел из своей комнаты: этого высокого и тощего, но всегда оживленного и ни на минуту не умолкающего молодого человека он предпочитал всем другим товарищам Федора и нисколько не смущался в его присутствии. Впрочем, даже всегда угрюмый, нечистый на руку и к тому же любитель выпить Егор — и тот при посещении Григоровича выходил из кухни и, остановившись в дверях общей комнаты, прислушивался к его рассказам и улыбался.
— Ну, конечно, расскажу! — охотно откликнулся Григорович.
И сразу же начал:
— В позапрошлую субботу меня отпустили на воскресенье к матери. И вот часов эдак в шесть вечера, только я свернул с Невского на Большую Морскую и подошел к Кирпичному переулку, — знаете, где магазин картин и древностей, — как подле меня останавливается навытяжку какой-то военный и говорит: «Вы пропустили великого князя!» Я смотрю, где бы это мог спрятаться великий князь, и действительно вижу буквально в двух шагах от себя щегольскую коляску с опущенным верхом, из-под которого выставляется треугольная шляпа. Сказать правду, я здорово испугался! Но пока я раздумывал, как быть, створка кареты отворилась, затянутая в лайковую перчатку рука изобразила какой-то непонятный крючок, и в ту же секунду раздался хорошо знакомый голос: «Поди-ка сюда!»
Ну, тут уж я, признаться, совсем потерял голову: шутка ли, сам великий князь зовет к себе — и не для чего-нибудь, а явно для распеканции! Черт знает, как это со мной произошло, но только я, ничего не ответив, бросился в стеклянную дверь магазина, приходившуюся как раз напротив этого места, где меня остановил военный. В магазине никого не было, я отворил дверь за прилавок, откуда неожиданно попал в кухню и чуть не сбил с ног толстую кухарку с подоткнутым фартуком. Увидев меня, она вскрикнула дурным голосом и выронила из рук рыбу, которую в тот момент чистила; разумеется, я не остановился, а выскочил в другую дверь и, стремительно пролетев через двор, бог знает как очутился в другом магазине, выходившем на Мойку. Тут меня схватил за руку какой-то приказчик и повел к восседавшему за конторкой чрезвычайно важному не вид немцу, как выяснилось потом — хозяину мебельного магазина. Немец внимательно поглядел на мою форму и спросил, что я здесь делаю. Ну, я не стал таиться и все рассказал. Немец снял очки, посмотрел на меня близоруким взглядом, протер их, снова надел и… рассмеялся! Всю важность с него как ветром сдуло. Потом он провел меня по внутренней лестнице к своему семейству — мамаше, жене и двум довольно миленьким девочкам, которым я снова все рассказал. Они наперебой утешали меня, говоря, что авось великий князь не заметил моей формы. Я и сам так подумал и немножко успокоился, а когда совсем стемнело, посмешил к матери. Не желая ее тревожить, я ничего не рассказал. Через некоторое время мы улеглись спать, а ночью, часа в два, в матушкиной квартире пронзительно зазвонил звонок. Это был посланный из училища сторож: он объявил, что в училище что-то случилось и разосланным по всему городу сторожам велено как можно скорей собрать всех офицеров. «Нет, — думал я, — видать, зорок наш великий князь, меня-то он, может быть, и не разглядел, но в форме не ошибся!» Придя в замок, я застал там человек двадцать пять офицеров — все были в волнении и бранились. Рассказывали, что кто-то из офицеров пропустил великого князя, не сделав ему фронта, и тот приказал к десяти часам утра собрать всю роту, а если найдется виновный, то привести его во дворец. Я подумал, что если не отыщется виновный, то все училище запрут в стенах замка и это ляжет пятном на мою жизнь. Поколебавшись немного, я решил все рассказать барону Розену. Ты ведь знаешь, он сменил Фере, но нисколько на него не похож. Розен похвалил меня за чистосердечие и тотчас распустил всех по домам, а наутро приказал мне надеть новый мундир и повел во дворец.