ЖАНРЫ

Дорога исканий. Молодость Достоевского
Шрифт:

«Вот об этом Лейбке и написать, — подумал Федор. —Гоголевский жид Янкель на Сенной площади! Ведь копит же, копит, небось тысячи уже накопил, а из-за рубля жмется! А там и помрет где-нибудь в углу, на подушке с золотом… Да, написать его на фоне этого трактира, этой площади, среди грязи и нищеты…»

Ему принесли чай, и он сам не заметил, как выпил два стакана. Разговор за соседним столиком продолжался в прежнем духе, только тот, к кому обращались упреки, уже начал валиться со стула. Внезапно Федору стало скучно. Он расплатился и вышел.

Говор и крики толпы на Сенной оглушили его. Почти на каждом углу азартно торговались, городские пальто смешивались с крестьянскими поддевками. Когда-то крестьяне, въезжавшие в Петербург по Московской дороге, продавали здесь сено; постепенно торговля расширилась, и окрестные крестьяне стали возить на Сенную мясо, рыбу, масло и другие предметы собственного производства, а также деревья и цветы, охотно раскупавшиеся городскими жителями для крохотных своих палисадничков; вот и сейчас на правой стороне площади раскинулся причудливый сад…

Он вспомнил чей-то рассказ о том, что дома на Сенной в старину заселялись почти исключительно евреями. Они были посредниками при заключении разного рода торговых сделок, а порой и сами ездили в окрестные села за продуктами. Тогда они не приписывались ни к одному торговому сословию и даже, кажется, не были даже обложены податями. Потом большинство из них покинули столицу, и лишь немногие, как предки этого Лейбки, задержались, ведя жалкое, бесправное существование, существование париев, подверженных постоянным угрозам быть изгнанными и лишиться даже того горького куска хлеба, который имели; удивительно ли, что в сердце маленького золотушного человечка рождается великая идея накопительства, великая потому, что в подушке с золотом для него овеществлены власть и наслаждения, недоступные в жизни?!

«А в самом деле, — думал он, медленно бредя по Вознесенскому проспекту, — идея довольно значительная, осуществить ее можно и в драме… Да, непременно в драме! Создать образ такой же силы, как у Шекспира и Пушкина, но гоголевской плотности, с гоголевской характерностью и бытовыми подробностями…"

Он не заметил, как ускорил шаг. Рома с ним заговорил Ризенкампф, но он отмахнулся и прошел прямо в свою комнату. Ему немедленно нужно было все обдумать — и обязательно с пером в руке!

Глава пятнадцатая

Федору наконец-то удалось попасть на знаменитую «Лючию де Ламермур», Эдгара пел великий Рубини.

Вечером Федор счастливый возвращался из театра.

В эти первые годы своей свободной жизни в Петербурге Достоевский особенно увлекался театром и концертами. На всю жизнь запомнил он концерты бельгийского кларнетиста Иосифа Блаза и венгерского пианиста Франца Листа. Это было целое откровение: почти лишенный музыкальных впечатлений в детстве и ранней юности, он лишь сейчас впервые по-настоящему ощутил бесконечную и властную силу музыки. Особенно взволновал его Лист: сколько страсти, сколько огня было в его игре! Глубоко пораженный происходящим на его глазах волшебством, Федор целиком переносился в мир звуков, и только случайно взор его падал на тонкие пальцы композитора и на его бледное, вдохновенное лицо, обрамленное рассыпанными по плечам светло-русыми волосами.

Еще более сильное, поистине незабываемое впечатление произвел на Федора Рубини в «Лючия»; впрочем, не только на Федора — каждый, кто видел и слышал Рубини в роли Эдгара, навсегда уносил в памяти этот потрясающий образ.

Вот в глубине сцены появляется задрапированная в длинный, ниспадающий складками плащ фигура Эдгара — Рубини. Он опять с ней, со своей Лючией… Но что с ним, почему он дрожит в этот счастливый миг? «Perche tremmo in tal momento?» — спрашивает он сам себя и вдруг, смертельно побледнев, отбрасывает плащ и решительными шагами идет к Лючии. «Son tue cifri?» [2] — спрашивает он тревожным шепотом. Только что подписавшая брачный контракт Лючия молчит. «Rispondi!» [3] — произносит Эдгар повелительно. «Si» [4] — опустив глаза, едва слышно отвечает Лючия. И вот Эдгар взрывается. «Maledetta! — кричит он, и его голос заполняет всю сцену. — Maledetta, maledetta!» [5] — он почти задыхается, и каждое слово его мощным толчком отдается в сердцах.

2

Это твоя подпись? (итал.)

3

Отвечай! (итал.)

4

Да (итал.)

5

Проклятая! (итал.)

И вот наконец Эдгар идет со своим горем на могилы предков. Вот уж и кинжал торчит в груди; медленно замирают звуки божественного голоса, медленно, словно нехотя, опускается на землю лишенное жизни тело… Театр рыдает. Рыдает громко, не стыдясь, не скрываясь; в зале нет равнодушных к судьбе героя или хотя бы сохранивших внешнюю невозмутимость. Но Федор потрясен сильнее всех, — его шатает, на лбу выступила противная липкая испарина. Как слепой выходит он из театра.

Бог знает, какой попутный ветер заносит его на набережную. И здесь он замечает тонкую фигуру девушки в светлой мантильке, облокотившейся на решетку и, по-видимому, очень внимательно разглядывающей мутную воду канала. Она не слышит его шагов и не двигается, когда он проходит мимо. «Странно!» — думает он, все еще слыша мощные раскаты баса Рубини и мгновенно создавая своим изощренным воображением самую причудливую романтическую историю, какая только может быть. Но вот до него доносятся глухие рыдания. Ну да, так и есть, девушка плачет. Вот так и есть, как он себе вообразил… Значит, нужно вернуться и спросить, не потребуется ли ей помощь. «О, как я несчастна!» — восклицает она, ломая руки… И вот он уже делает шаг к ней, но в этот момент девушка вздрагивает, поднимает голову и… дико вскрикивает, а затем стремительно несется прочь. Еще через секунду она попадает в яркий свет фонаря, и Федор даже останавливается от удивления: ведь это же Наденька! Тут он соображает, что в последнее время она снова пропала. Но что же с ней стряслось? И зачем она здесь одна? И отчего плачем? Он стремительно бросается вперед, догоняет ее, хватает за мантильку. Не оборачиваясь, она вырывается и бежит еще быстрее. Но Федор, вместо того чтобы тотчас же бежать за ней, вновь отдается своей вымышленной романтической истории в стиле «Лючии»: ну конечно, она изменила, она помолвлена с другим! Даже то, что это была Наденька, нисколько не отрезвило его, не разрушило чар великолепного голоса Рубини. И вот драгоценный миг упущен: когда он приходит в себя т бросается ее догонять, светлая мантилька в последний раз мелькает под тусклым фонарем и исчезает, словно растворяется в темноте…

И самое интересное, что он почти не ошибся. На следующий день он впервые поднялся к своему верхнему соседу. Он догадывался, что семья Настеньки бедствует, но такой бедности и представить себе не мог! Вся семья жила в одной комнате, всего шагов в десять длиной; через задний угол ее была протянута дырявая простыня, за которой, видимо, помещалась кровать. Перед ободранным клеенчатым диваном стоял старый кухонный стол, некрашеный и ничем не покрытый, и всего два стула…

Наденькин отец, человек за пятьдесят, с проседью и большой лысиной, желтым, даже зеленоватым лицом, с припухшими веками, из-за которых виднелись крошечные, как щелочки, глаза, в старом, засаленном сюртуке, встретил его весьма вежливо, и торжественно, хотя и не без юмора, сообщил о том, что Наденька выходит замуж за чиновника сорока пяти лет, с шишкой на лбу, по фамилии Млекопитаев, что имеется у этого Млекопитаева всего одна только шинель с воротничком из кошки, которую, впрочем, вполне можно принять за куницу…

А еще через несколько дней Федор прощался с Наденькой. В первый раз в жизни поцеловал он ее хорошенькую ручку; она не отняла руки, но усмехнулась, да так горько, что усмешка эта долго еще царапала ему сердце…

Теперь он часто вспоминал, как жадно, не отводя загоревшихся глаз, внимала она его рассказам; и как, бывало, заказывала новую историю — и чтобы было «ужасно любопытно слушать», и чтобы «трогательно», и чтобы «отнюдь не страшно», потому что она и так прошлую ночь измучилась: какой-то ужасный сон видела, уж какой — не помнит, давно позабыла, а только очень страшный сон; и как ему было хорошо сидеть рядом с нею у жарко натопленной печки, слушая веселое потрескивание дров и глядя на пламя, словно в угоду им обоим разгоравшееся так ярко и весело, как будто стремилось не только обогреть их, но и обласкать и возможно дольше удерживать возле себя.

Теперь, глядя на пламя, сразу ставшее скучным и неодушевленным, он вполне сознавал, какая особенная, глубоко лирическая страничка перевернулась в его жизни. И почему, почему он ничего не понял раньше, когда слушал ее длинный рассказ о том, какую историю ей рассказать? А ведь один взгляд ее сияющих глаз разбивал в прах все его резонерство, по-своему разрешая самые мучительные вопросы. Ведь бывали минуты, когда он, любуясь ею, готов был, не задумываясь, не жалея и не оглядываясь отдать в ее власть всю жизнь свою. Но почему же, почему он понял это лишь тогда, когда уже нет рядом с ним милой Наденьки и только злая вьюга бьется и стучит в окно своими отмороженными пальцами? И когда уже никаким наговором, никакой ворожбой нельзя воротить прошлое?

Через несколько дней он встретил на улице Григоровича. В последнее время они виделись гораздо реже.

Это было на углу Невского. Григорович стремительно, размахивая руками, несся к Александринскому театру. Не замедляя шага, он помахал Федору:

— Бегу, лечу, меня ждут в театре! Я к тебе забегу!

Федор проводил его глазами. Смотри, какой важный: «ждут в театре!»

Вдруг Григорович остановился:

— Есть новость! Читай «Северную пчелу»!.. — И побежал дальше.

Поделиться с друзьями: