Дорога к подполью
Шрифт:
Через несколько дней меня перевели в полицейскую канцелярию — мой почерк понравился начальнику — и засадили за книгу, в которой я должна была регистрировать все паспорта, выдаваемые сроком на один месяц, без права выхода за черту города. Иногда я усмехалась при мысли о том, что сказал бы мой Борис, если бы узнал, что его жена работает… в полиции! Чего стоит одно это слово!
Мне стали выдавать 300 граммов хлеба в день и тарелку бурды в столовой. Я брала с собой котелок и в обеденный перерыв относила хлеб и суп домой. Мама делила пищу на четыре части, и это было почти все, что мы съедали за целый день.
Ломан или фон Ломан?
Прошло несколько дней, и в комнату, где выдавались паспорта, вошел человек в штатском. Старенькие обтрепанные брюки, пиджачок. Фигура его была далека от изящества. На белокурых волосах нелепо сидела помятая кепка. Это был капитан Ломан. Он сразу узнал меня, я поняла это по беглому взгляду, который он бросил в мою сторону. Однако он почему-то решил не признаваться и повернулся ко мне спиной.
Ломан жив, как я рада! Я была уверена в том, что он погибнет, и еще в лагере говорила Лиде:
— Кого мне особенно жаль, это Ломана. Он живым оттуда не выйдет, а если и выйдет, то немцы сразу же его расстреляют за активную деятельность в штабе обороны батареи…
Очевидно, решила я, Ломану удалось бежать из лагеря, он, наверное, скрывается. Сделаю вид, что его не знаю…
Ломан получал паспорт, следователь задавал ему какие-то незначительные вопросы, я исподтишка наблюдала. Через десять минут ко мне для регистрации поступил новый паспорт Ломана с приложенной к нему автобиографией. Мне сразу бросилась в глаза фамилия — фон Ломан. Что такое? Я пробежала глазами автобиографию: остзейский немец, сын урядника, биолог по профессии, до войны научный работник какого-то ленинградского института, имеет свои научные труды, мобилизован в армию в начале войны.
Значит, Ломан — это фон Ломан, немец? Значит, ему нечего скрываться, нечего бояться? Но что же он делал в Севастополе во время осады — тот Ломан, без приставки «фон»? Был ли он шпионом, предателем или просто выжидал, кто окажется сильней? Напрасно я о нем сожалела и беспокоилась за его жизнь!
— Здравствуйте, вот и пришлось опять встретиться.
Я подняла глаза — передо мной стоял и любезно улыбался Ломан.
— Здравствуйте, вот ваш паспорт.
Я не задавала вопросов, но Ломан почему-то решил объясниться:
— Я вышел первого числа. Я очень хорошо говорю по-немецки, и немцы меня великолепно приняли: они отвели мне отдельную палатку, прекрасно кормили…
Я молчала.
Получив паспорт, Ломан вышел.
Я вспомнила свою первую встречу с ним в пещере возле 18-й батареи, вспомнила, как он проверял наши паспорта, как объяснял своим спутникам геологическое происхождение горной породы; вспомнила его щегольски пригнанную морскую форму, сияние пуговиц и нашивок. Изменник! Одно только приводило в недоумение: почему в первый момент при виде меня он смущенно отвернулся и не хотел признаться? И зачем врет? Первого числа он сдаться не мог, еще второго он был на батарее, это я знаю наверное, могла бы даже присягнуть… Если он фон Ломан, то почему боится того, что я знаю о нем?
Я думала — и молчала. Настало время, когда можно только думать, слушать, видеть и молчать… Молчать до поры, до времени.
Однако встреча с Ломаном в полиции не давала мне покоя, я старалась проследить за судьбой этого человека.
Мне говорили позже, будто немцы назначили Ломана начальником Севастопольской бактериологической станции. Это была серьезная должность, если принять во внимание севастопольскую обстановку тех дней, высокую зараженность земли и воды, которая вызывала эпидемию желудочных заболеваний. Конечно, гитлеровцы беспокоились не о населении города, а о своей армии.
Потом говорили, что в том же 1942 году Ломана увезли в Германию. Но я не ручаюсь за достоверность этих сведений.
После войны орудийный мастер старшина Евгений Красников рассказывал мне, что его друг краснофлотец Иванов, попавший в плен в Севастополе, тоже долгое время задавал себе вопрос: «Кто же такой Ломан?» И вот почему.
Иванов служил во время обороны под начальством Ломана. Был взят в плен, но бежал из лагеря. Довольно долго Иванов никуда не являлся. Наконец, рискнул пойти на биржу труда и выдать себя за рабочего. Каков же был его ужас, когда, переступив порог комнаты, он увидел перед собой Ломана в форме немецкого офицера, сидевшего за столом и вершившего делами. Иванов попятился к дверям, но убежать было невозможно: Ломан смотрел на него, и Ломан прекрасно знал Иванова.
«Ну, влип», — решил Иванов, и капельки холодного пота выступили у него на лбу.
— Что вы хотите? — спросил Ломан. — Подойдите к столу.
Он смотрел на Иванова так, как будто видел впервые.
— Я хотел получить справку, — сказал Иванов растерянно, приближаясь к столу, — справку о работе.
Такая справка спасала Иванова от плена, спасала его при облавах и в других случаях жизни.
Ломан ничему не удивился, ни о чем не стал расспрашивать, продолжал делать вид, что не знает Иванова, и выдал ему справку. Иванов поспешно вышел из помещения биржи, задавая себе вопрос: «Кто же Ломан?»
А в 1944 году, сразу же после освобождения Севастополя, Иванов, который уже был в рядах наших войск, прибежал к Красникову в сильном возбуждении и сказал:
— Я сейчас видел Ломана! Он шел по городу с группой командиров. На нем щегольская офицерская форма, только снова советская.
Марионетки
Ко мне в полицию пришел папа, его темные глаза метали молнии. Он только что был у помощника городского головы Белецкого, от которого надо было получить разрешение на пропуск из Севастополя. Белецкий принял папу издевательски: он его не видел и не слышал, хотя папа долго стоял перед его столом. Когда в кабинет заходили другие, Белецкий приобретал сразу и слух и зрение, когда же начинал говорить папа — он снова лишался этих чувств. Не добившись какого-либо ответа, папа, дрожа от бешенства, вышел из его кабинета и пришел ко мне.
— Я сейчас сама к нему отправлюсь, а ты успокойся и подожди меня здесь.
Я вошла в кабинет Белецкого. Узнав о том, что я дочь Клапатюка, господин Белецкий снова потерял слух и зрение. Он разлегся в мягком кресле, закинул ногу за ногу, поправил на носу пенсне и устремил невидящий взор поверх моей головы. Я говорила — он не отвечал, поворачивался к старику, сидевшему на диване, и задавал ему какой-нибудь пустой вопрос. Старика этого я знала: солидный, полный человек, кажется кассир, до войны я не раз встречала его в банке, когда он там получал деньги. Теперь бывший кассир исполняет у господина Белецкого должность сторожевого пса. Он всегда сидел на диване: одних принимал, а других, по знаку своего патрона, выставлял из кабинета. В данный момент господин Белецкий развлекался: он мстил человеку, отвергнувшему «благодеяния» городской управы. Почему не поиграть ему с нами, как кошке с мышью, почему не насладиться своей властью? Не представить себе хоть на некоторое время, что возвратились времена «благородных сословий», презирающих и третирующих чернь? «Нет, господин Белецкий, — думала я, — все это временное. Никогда не сбудется то, о чем вы мечтали, сидя в советской тюрьме, когда вас осудили на десять лет за контрреволюционную деятельность!»
Господин Белецкий играл, а сам был игрушкой в руках гитлеровских властей, ничтожной куклой, которую дергают за ниточку, пока она еще нужна.
Пронафталиненные старики заполнили все должности городской управы. У меня было такое впечатление, как будто они долгих двадцать пять лет пролежали в душном сундуке, засунутые туда уже далеко не в молодом возрасте. Нафталин сохранил их от моли, но время их поело, истлели они по складкам и швам от долгого лежания. Теперь их вытряхнули, проветрили, починили, подлатали, пришили ниточки, чтобы управлять ими, и выпустили на сцену гнусного кукольного театра.