Дороги свободы. III.Смерть в душе. IV.Странная дружба
Шрифт:
— А ты сжег фотографии жены? — спросил Матье.
— Я жду, когда фрицы будут в поле зрения.
Они замолчали; Лонжен действительно углубился в чтение. Матье бросил на него завистливый взгляд и встал. Шарло положил руку на плечо Пинетта.
— Реванш?
— Если хочешь, давай.
— Во что играете? — спросил Матье.
— В крестики-нолики.
— А втроем можно играть?
— Нет.
Пинетт и Шарло сели верхом на скамейку; сержант Пьерне, который писал что-то на коленях, немного отодвинулся, чтобы освободить им место.
— Ты пишешь мемуары?
— Нет, — сказал Пьерне, — я занимаюсь физикой.
Они начали играть. Ниппер спал, лежа на спине и скрестив руки, с бульканьем слива воздух врывался в открытый рот. Шварц сидел в сторонке и мечтал. Никто не разговаривал, Франция была мертва. Матье зевнул, он посмотрел, как секретные документы дымом исчезают в небе, и его голова опустела: он был мертв; этот белый и тусклый послеполуденный час был могилой.
В сад вошел Люберон. Он жевал, его ресницы трепетали под большими глазами альбиноса, уши двигались одновременно с челюстями.
— Что ты ешь? — спросил Шарло.
— Хлеб.
— Где ты его взял?
Люберон вместо ответа показал куда-то в сторону и продолжал жевать. Шарло внезапно замолчал и с каким-то ужасом посмотрел на него; сержант Пьерне, подняв карандаш и запрокинув голову, тоже смотрел на него. Люберон продолжал не спеша жевать: Матье обратил внимание на его важный вид и понял, что тот принес новости; как и все, Матье испугался и отступил на шаг назад. Люберон мирно закончил есть и вытер руки о штаны. «Это был не хлеб», — подумал Матье. Подошел Шварц, и все молча ждали.
— Ну все, свершилось! — объявил Люберон.
— Что ты мелешь? — грубо спросил Пьерне. — Что свершилось?
— То самое.
— Значит… — Да.
Стальная молния, потом тишина; вялое сизое мясо этого дня получило знак вечности, это было как удар серпа. Ни звука, ни дуновения ветра, время застыло, война отступила: только что они были в ней, под ее защитой, они могли еще верить в чудеса, в бессмертную Францию, в американскую помощь, в гибкую защиту, во вступление России в войну; теперь война была позади них, закрытая, завершенная, проигранная. Последние надежды Матье превратились в воспоминания о надеждах.
Лонжен опомнился первым. Он вытянул длинные руки, чтобы осторожно как бы пощупать новость. Он робко спросил:
— Значит… оно подписано?
— С сегодняшнего утра.
Девять месяцев Пьерне желал мира. Мира любой ценой. Теперь Пьерне стоял бледный и потный; его удивление перешло в ярость.
— Откуда ты знаешь? — крикнул он.
— Мне только что сказал Гвиччоли.
— А он откуда знает?
— По радио слышал. Только что передавали.
Он говорил голосом диктора, терпеливым и нейтральным; ему нравилось изображать из себя всеведущего.
— А как же артиллерия?
— Прекращение огня назначено на полночь. Шарло тоже покраснел, но глаза его сверкали:
— Вот это да!
Пьерне встал. Он спросил:
— Есть подробности?
— Нет, — сказал Люберон. Шарло кашлянул:
— А мы?
— Что мы?
— Когда мы вернемся по домам?
— Говорю же тебе, что подробностей нет.
Они помолчали. Пинетт пнул булыжник, и тот покатился в морковку.
— Перемирие! — сказал он злобно. — Перемирие! Пьерне покачал головой; на его пепельном лице левое
веко стало дергаться, как ставень в ветреный день.
— Условия будут жесткими, — сказал он, удовлетворенно ухмыляясь.
Начали ухмыляться и все остальные.
— Еще бы! — сказал Лонжен. — Еще бы!
Шварц тоже ухмыльнулся; Шарло повернулся и удивленно посмотрел на него. Шварц перестал смеяться и сильно покраснел. Шарло продолжал смотреть на него так, как будто видел его в первый раз.
— Ты теперь фриц… — тихо сказал он.
Шварц энергично и неопределенно махнул рукой, повернулся и вышел из сада; Матье почувствовал себя совсем разбитым от усталости. Он рухнул на скамейку.
— Ну и жара, — сказал он.
На нас смотрят. Все более и более плотная толпа смотрела, как они глотают эту историческую пилюлю, толпа на глазах старела и пятилась назад, шепча: «Побежденные сорокового года, солдаты-пораженцы, из-за них мы оказались в цепях». Они оставались здесь, неизменные под этими изменчивыми взглядами, судимые, точно измеренные, объясненные, обвиненные, прощенные, приговоренные, заточенные в этом неизгладимом полудне, погребенные в жужжании мух и пушек, в запахе нагретой зелени, в воздухе, дрожащем над морковью, бесконечно виновные в глазах своих сыновей, внуков и правнуков, побежденные сорокового года навсегда. Он зевнул, и миллионы людей увидели, как он зевает: «Он зевает, ну и дела! Побежденный сорокового года имеет наглость зевать!» Матье резко погасил этот неудержимый зевок, он подумал: «Мы не одни».
Он посмотрел на своих товарищей, его взгляд столкнулся с вечным и цепенящим взглядом истории: в первый раз величие спустилось им на головы: они были знаменитыми солдатами проигранной войны. Живые истуканы! «Боже мой, я читал, зевал, размахивал погремушкой своих проблем, не решался выбрать, а на самом деле я уже выбрал, выбрал эту войну, это поражение, и в сердце ждал этого дня. Все нужно начинать заново, делать больше нечего»: две мысли вошли одна в другую и взаимоуничтожились; осталась лишь спокойная поверхность Небытия.
Шарло тряхнул плечами и головой; он засмеялся, и время снова потекло. Шарло смеялся, он смеялся вопреки Истории, он защищался смехом от окаменения; он лукаво смотрел на них и говорил:
— Хорошо же мы выглядим, ребята. Что-что, а выглядим мы хорошо.
Они озадаченно повернулись к нему, и потом Люберон решил засмеяться. Он морщил нос, еле сдерживаясь, и смех выходил у него через ноздри:
— Что да, то да! Как они с нами разделались!
— Вздули что надо! — в каком-то опьянении воскликнул Шарло. — Всыпали по первое число!
В свою очередь, засмеялся Лонжен:
— Солдаты сорокового, или короли спринта!
— Победители!
— Олимпийские чемпионы по ходьбе!
— Не волнуйтесь, — сказал Люберон, — нас хорошо примут, когда вернемся, организуют нам торжественную встречу!
Лонжен издал счастливый хрип:
— Нас придут встречать на вокзал! С хоровой капеллой и гимнастическими группами.
— А каково мне, еврею! — смеясь до слез, сказал Шарло. — Представляете себе антисемитов из моего квартала!