Дороги свободы. III.Смерть в душе. IV.Странная дружба
Шрифт:
Брюне выбрасывает кулак и с удовольствием обрушивает его на правый глаз Сенака; Сенак мягко валится на руки покачнувшегося Раска. Брюне с интересом смотрит на них, потом еще раз бьет в то же самое место, чтобы хорошенько отделать Сенака. Бровь Сенака рассечена — из нее обильно течет кровь. Брюне разводит руками и смеется: стопка тарелок на земле, все разбито, все кончено. Раек и Сенак уходят мелкими шажками, поддерживая друг друга; они обо всем доложат Шале, и температура в комнате поднимается, ловушка прекрасно сработала, Брюне потирает руки. Викарьос утирает рот, его губы дрожат, струйка крови сбегает по его седой бороде. Брюне ошеломленно смотрит на него: я так поступил ради него.
— Тебе больно?
— Пустяки.
Он утирается платком, борода поскрипывает. Викарьос говорит:
— Ты ведь обещал ничего не сообщать товарищам. Брюне пожимает плечами, Викарьос обращает к нему
большие пустые глаза и озабоченно спрашивает:
— Они меня не любили, да?
— Кто?
— Все.
— Да, — подтверждает Брюне, — они тебя не любили.
Викарьос качает головой:
— Теперь они мне устроят веселую жизнь.
— Вряд ли. Ведь ты скоро уйдешь.
Викарьос полуотвернулся, он провожает взглядом Сенака и Раска.
Брюне видит кончик его носа и покатую небритую щеку.
— Дружба, — говорит Викарьос, — все-таки возможна.
— Она возможна, — говорит Брюне, — между двумя партийцами.
— При условии, что оба остаются на ортодоксальных позициях.
Он, не оборачиваясь, говорит каким-то отстраненным голосом:
— В прошлом году в Оране три товарища пришли к моей жене и сунули ей под нос какую-то бумагу: они хотели, чтобы она ее подписала; в бумаге говорилось, что я сволочь и что она от меня отрекается. Она, естественно, отказалась, тогда они обозвали ее шлюхой и стали угрожать. Это были мои лучшие друзья.
Брюне молчит: он осторожно растирает пальцы правой руки, ему пока не совсем понятно, что именно он сделал.
— Однако, — продолжает Викарьос, — если мы столько боролись, если мы и сейчас боремся, разве это в том числе не ради дружбы?
Брюне думает: раз я ударил Сенака, раз я слепо бросился в западню Шале, то я сделал это, вероятно, ради дружбы? Ему хочется коснуться плеча Викарьоса или стиснуть ему руку, ему хочется ему улыбнуться, чтобы его поступок не был как бы напрасным. Но он не улыбается и не протягивает руки: между ними никогда больше не будет настоящей дружбы.
— Что ж, — говорит он. — Возможно, она когда-нибудь и будет, но уже после нас.
— После нас, но почему? Почему не сегодня? Брюне вдруг взрывается:
— Сегодня? С миллиардом рабов и всемирным пожаром? Ты хочешь дружбы? Ты хочешь любви? Ты непременно хочешь быть человеком? Рядом со всем этим? Мы нелюди, старина, пока еще нет. Мы недоноски, недомерки, полуживотные. Единственное, что мы можем сделать, — работать для того, чтобы те, кто придет после нас, не были похожи на нас.
Викарьос как бы пробуждается, он внимательно смотрит на Брюне, он мягко замечает:
— Правильно: я вижу, ты тоже через это прошел. Брюне смеется.
— Я? — спрашивает он. — Нет. Я говорил вообще.
— Ну да! — весело говорит Викарьос, — я в курсе твоих дел. Тибо сказал мне, что тебя больше не видно, что ты заставил их разобрать приемник, что ты позволяешь Шале держать себя взаперти…
Брюне не отвечает; большие глаза Викарьоса искрятся, но тут же гаснут, он удивленно смотрит прямо перед собой, затем вяло говорит:
— Я думал, это доставит мне удовольствие…
— Удовольствие? — переспрашивает Брюне. Викарьос ухмыляется:
— Ты не представляешь себе, как я вас ненавидел! Он резко оборачивается, глаза его темнеют.
— С того дня, как я вас покинул, я только и делал, что пытался выжить: но этого вам было мало, и вы меня сгноили. Вы поместили в меня суд инквизиции: великий инквизитор — это я; я все время был вашим сообщником, и вы знали, что можете рассчитывать на меня. Временами я безумел: я уже не знал, кто во мне говорил о вас или обо мне самом. Тебе это понятно. Но было кое-что и похуже: вы меня заставили думать так, как думают предатели, жить так, как живут предатели: я сам у себя был на подозрении, я прошел все испытания стыдом и страхом. Все правильно: тот, кто вас покидает, должен ненавидеть вас или быть омерзителен самому себе. Если он вас ненавидит, вы в выигрыше: он становится фашистом, что и требовалось доказать. Я сопротивлялся, насколько мог, а вы били все больнее, вы били изо всех сил. А другие в это время раскрывали мне свои объятья. Я мог повернуться к ним спиной, мог оскорблять их: все шло им на пользу. Я писал в своей газете для вас, я умолял вас понять меня, я пытался вас предупредить, оправдаться: они же перепечатывали мои статьи, искажая их, а вы, вы спешили перепечатать эти фальсифицированные отрывки в «Красном Алжире» [21] . Я оправдывался, я публиковал свои опровержения в их же прессе, они меня восхваляли за объективность, за независимость, они готовы были наделить меня всяческими добродетелями: чем больше они старались, тем более преступным я выглядел. Вы же в спешном порядке объявляли товарищам, что я сотрудничаю с реакционными газетами; вы говорили, что я переметнулся к Дорио, что я перешел в газету французских фашистов, и в качестве доказательства приводили их похвалы. Вы объединились с ними, чтобы создать мне определенную репутацию, которая была мне отвратительна, но понемногу гипнотизировала меня, у меня голова шла кругом, я буквально сходил с ума… Он смотрит на Брюне гордо и мрачно.
21
Название, вымышленное Сартром, возможно, намек на «Республиканский Алжир». (Прим. издателя)
— Тогда я забился в угол и замолк: если я вас и ненавидел, никто об этом ничего не знал, моя ненависть никому не нанесла урона; да, я выиграл, но какой ценой! Ты сильный, Брюне, но я тоже был сильным, а теперь ты сам видишь, во что я превратился.
Брюне неуверенно бормочет:
— Следовало сначала подумать об этом, а потом уже уходить от нас.
— Ты полагаешь, что я не думал? Я знал все заранее.
— И что же?
— Ты знаешь: я от вас ушел.
Он улыбается своим воспоминаниям; красный ручеек у него на бороде подсох и выглядит темной волосяной косицей.
— Да! Как же я вас ненавидел! В Баккара я мерз, я был тенью, я пришел к тебе, потому что ты был живым и теплым, я питался твоими соками, я паразитировал на тебе и от этого еще больше тебя ненавидел. Когда ты заговорил со мной о своих планах, я понял, что ты пропал, я сказал себе: этот уже у меня в руках. Я работал с тобой, я любил работу, которую мы делали вместе: мы помогали людям, возвращали им вкус к жизни, это было честно, но я говорил себе: однажды он станет таким же, как я. Я хотел присутствовать при этом моменте, чтобы полюбоваться на твою физиономию, и заранее радовался.
Он качает головой, внимательно смотрит на Брюне, потом признается:
— Но это не доставляет мне удовольствия.
— Должен сказать тебе, что ты заблуждаешься, — спокойно говорит Брюне. — Не спорю: в эти дни я столкнулся с некоторыми несущественными трудностями, но партию я никогда не покину. Если нужно подчиниться, я подчинюсь, если нужно осудить самого себя, я пойду и на это. Я ничто, то, что я могу думать или говорить, не имеет решительно никакого значения.
Викарьос размышляет.
— Да, — медленно произносит он, — можно избрать и такой путь. Но что это меняет? Как бы то ни было, а яблоко уже с червоточиной.
Наступает долгое молчание.
— Викарьос, — вдруг говорит Брюне, — у тебя сейчас совсем немного сил. Если ты убежишь, то вполне можешь погибнуть. Ты это понимаешь?
— Конечно, понимаю, — отвечает Викарьос.
Они молчат, украдкой, стыдливо-дружелюбно поглядывая друг на друга, потом Брюне, тяжело ступая, удаляется. У барака № 27 он встречает Маноэля.