Дорогой Жан…
Шрифт:
Но я обещал тебе новости и это обещание выполнить не в силах. Увы, пока что мой труд похож на ловлю рыбы в воде, где рыбы просто нет. И какой бы прочной и частой ни была сеть, как бы ни усердствовал рыбак, невод раз за разом приходит пустым. Все дни, прошедшие со времени моего последнего письма, я посвятил исследованию печатных изданий, собирающихся в архиве Кана со всего региона. Начальник архива был искренне удивлен, зачем мне это нужно, но разрешил брать газеты в гостиницу, поскольку помещения архива здесь не слишком приспособлены для работы. Сказать по правде, архив находится в плачевном состоянии, так что в первый день работы я всерьез опасался, как бы отсыревшая штукатурка не обвалилась прямо мне на голову. А на ней, несмотря на наши шутки, все же нет рыцарского шлема. Так вот, газеты и даже полицейские ведомости мне разрешили брать в гостиницу. Но в них нет решительно ничего, способного оправдать мои надежды. Неделю назад мне показалось, что я напал на след. В одной из воскресных газет был некролог сразу двух девушек. Ах, Ортанс, мне и в самом деле показалось, что это оно – то, что я ищу, ожидая и заранее содрогаясь. Я оставил за собой номер в отеле и уже через два дня был в Шербурге, но, оказавшись на месте, понял, что ошибся. К счастью, разумеется. Эти девушки – спаси господь их души – были сестрами, умершими от какой-то заразной болезни. Никакого подозрения, даже возможности его.
И теперь мне все больше кажется, что мой труд не просто бесплоден – он глуп. Нет, Ортанс, я по-прежнему уверен, что прав: чудовище есть, и оно продолжает убивать. Но где? Возможно, оно стало хитрее и лучше прячет следы. Кто знает, может, как раз сейчас какие-нибудь несчастные родители ищут дочь, даже не подозревая, что больше не увидят ее никогда. Или – страшно подумать об этом – ведь есть девушки, которых никто не хватится. Ортанс, я уверен, ты с твоей доброй душой поймешь меня лучше, чем кто-либо. Каждый вечер, ложась спать, я с ужасом думаю, что мое промедление могло стоить жизни еще одной бедной жертве. И ничего не могу сделать! Если бы Господь в милосердии своем дал мне хоть на миг дар всеведения, я бы не потратил его ни что другое, лишь на то, чтоб остановить этот длящийся годы кошмар. Один миг – и я бы с радостью согласился заплатить за него жизнью. Ортанс, ты знаешь меня и знаешь, что это не просто слова. Прости, что я жалуюсь тебе, но кто еще умеет утешить меня теплым словом, дружеским приветом, одним лишь знанием, что где-то есть родная душа? Только ты, моя милая сестричка. Прости за грустное и совсем не рыцарское письмо,
Твой кузен Андре
Дорогой Жан,
Эти три дня со времени моей ночной прогулки прошли, словно в забытьи. По правде говоря, я не слишком помню, что делал и где был. Кажется, не покидал дома, но вовсе не уверен в этом. Помню ветер, воющий в трубе, пока я зачем-то пытался разжечь камин в библиотеке, но точно так же помню и ветер, несущий черные листья по белой от лунного света дороге. И то, что я бродил по холмам наших старых садов, глядя на ночное небо в просветы между голыми ветками, могло быть или не быть сном совершенно с равной вероятностью. В пользу моего реального отсутствия говорит, что сегодня утром, проснувшись в собственной постели и спустившись в столовую, я нашел на столе пилюли Мартена. Значит, он приходил, пока меня не было, и оставил их со своей обычной деликатностью. Это пришлось очень кстати, потому что боль вернулась и изрядно досаждает мне. Прежде чем выпить лекарство, я заставил себя развести огонь хотя бы в спальне и сварил остатки кофе, влив туда несколько ложек коньяку. Хуже, чем кальвадос – и на вкус, и по действию, но я сразу согрелся, и даже голову перестали стягивать тугие обручи боли.
А после скромного завтрака из пилюли, запитой все тем же кофе, я, к немалому удивлению, принял посетителя. Вообрази только, Жан, меня навестил кюре сен-бьефской церкви – вот уж внезапно. Видимо, христианский долг потребовал от достойного служителя церкви попыток спасения заблудшей души, нечаянно оказавшейся в пределах досягаемости. Я пытаюсь шутить, Жан, хотя сам чувствую, что выходит натужно и жалко. Нет ничего плохого в поступке кюре, просто цель для приложения усилий он выбрал неудачную: мы и в молодости не отличались благочестием, а уж после у меня не было ровно ни единого шанса поверить в милосердие и великодушие божье. С возрастом я все лучше стал понимать отца с его холодной иронией, воспитанной Вольтером, Ларошфуко и прочими апостолами вольномыслия, храмом которых была наша библиотека. Уверен, он лишь потому принимал у себя в доме кюре, что не хотел расстраивать матушку и глубоко уважал святого отца как обычного человека, но вовсе не как священнослужителя.
Так вот, Жан, нынешний кюре – рыхлый и подслеповатый молодой человек с лицом, похожим на непропеченную лепешку. Он с явным трудом поднялся на наш холм и потом долго не мог отдышаться. Право, после этого я почувствовал себя не таким уж старым и почти не больным, ведь до сих пор хожу по тропам Сен-Бьефа без одышки. Как его вообще занесло к нам в Нормандию, с его парижским выговором и манерами добродушного робкого пса? Сначала он долго извинялся за то, что пришел, потом за то, что не пришел раньше… Отказался от кальвадоса почти с ужасом и разглядывал столовую, где я его принял, с таким вежливым недоумением, что одно это могло бы взбесить любого из Дуаньяров. Не знаю, как я сдержался и не выставил его, даже когда слуга божий предложил мне перебраться в «чистый и уютный домик» неподалеку от храма под попечительство какой-то благочестивой вдовы.
Сейчас, Жан, мне смешно, а тогда – ты только вообрази! – я ответил ему вежливо, насколько мог, но великодушный кюре стал еще бледнее – и еще более похожим на лепешку, – попрощался дрожащим голосом и ушел с похвальной торопливостью. Да, Жан, мне грустно и смешно: я теперь только на то и гожусь, чтоб не дать забрать себя в местную богадельню. Пока еще гожусь. Я Дуаньяр, я родился в этом доме и именно здесь хочу умереть, не променяв эту привилегию на чечевичную похлебку благотворительности, тошнотворно отдающую ладаном.
Клод, я уезжаю из Сент-Илер-де-Рье. Можешь молча возвести глаза к небу по своему обыкновению – все равно я тебя не вижу, хоть и отлично представляю, как ты это делаешь. Да, Бульдог снова потерял след. Кто только придумал эту дурацкую кличку, ведь бульдоги никогда не числились в охотничьих породах? Впрочем, неважно. Все неважно, кроме оборвавшегося следа.
Я знаю, даже если я скажу тебе, что устал, разуверился и готов сдаться, ты никогда не позволишь себе даже тень самодовольного согласия, а ведь имеешь на это полное право. Вот только ты с твоим долготерпением, всепрощением моих выходок и неизменной готовностью помочь – и имеешь, пожалуй. Ну, хорошо, не на самодовольство, но уж точно на «я же тебе говорил». Скажешь, Клод? Уверен, что нет.
Так вот, о следующем адресе и моем дальнейшем пути. Извини за сумбурность письма, я пошлейшим образом пьян. В моем нынешнем настроении либо застрелиться, либо надраться, но я же всегда был практиком, да и не собираюсь служить примером пересудов для всей Тулузы. Ничего, пройдет. Я почти ухватил его за хвост, можешь ты это представить? Одна из жертв, работница с местной фабрики, незадолго до гибели призналась подругам, что собирается замуж за очень достойного господина. «Замуж» собиралась и вторая девушка, и тоже за человека в высшей степени порядочного и достойного, но не желающего общаться с ее нынешним кругом знакомых. И у этой второй была доверенная подруга, которой она тайком показала «достойного господина». За неделю до моего приезда, Клод, всего за неделю эта подруга умирает в больнице от неудачного подпольного аборта. Вот так… Третья никому ничего не рассказывала, но я уверен, что это Он. Два жениха, не появившихся на похоронах?
Я не понимаю одного, Клод: как могла поддаться на такую глупость Клэр? Или он находит к каждому замку свой ключик? Моя девочка была чистой до наивности, до святости, она бы никогда не стала встречаться с мужчиной тайком, да и где? В колледже, дома, с подругами – она постоянно была под присмотром. Могу признаться только тебе, Клод, я, со своим многолетним опытом, в полной растерянности. Все погибшие девушки разительно отличались положением в обществе, миловидностью, манерами… Ты был прав, какой мужчина мог бы одними глазами взглянуть на шлюху Орранж и мою Клэр? Он видит один лишь цвет волос? Или есть еще что-то?
Одно я знаю точно, Клод, это моя вина. Все считают, что я из упрямства гонюсь за призраком несуществующего преступника, но ты-то знаешь – это призрак моей вины. Мне следовало быть рядом с Клэр, мне, а не тому ничтожеству, которого она звала отцом. Как я ошибся, не желая портить жизнь Амелии, уступив ее тому, кого посчитал более… нет, не достойным, а подходящим. Что я мог ей дать? Ни состояния, ни карьеры, ни связей… Если бы я только знал тогда, что Амелия беременна! Моя Клэр никогда не носила бы чужую фамилию, не жила в чужом доме. Я сумел бы ее уберечь. Не качай головой, Клод, я сумел бы! Я не он, и я знал бы малейшее движение души моей девочки, каждого человека возле нее, любую упавшую на нее тень. Поздно. Все поздно, понимаешь? Амелии нет, а теперь нет и Клэр…
Никто не видел этого таинственного жениха, никто не может его описать. Но теперь я знаю, где искать и как. Подруги, сестры, матери, быть может… Неужели ни одна из жертв не оставила зацепки? Хоть нескольких слов, описания… Быть этого не может, Клод. И если б я думал, что упустил его навсегда, богом клянусь, мои мозги сейчас беседовали бы не с месье Арманьяком пяти лет выдержки, а с мистером Браунингом 45 калибра.
Прости это за письмо, которое я потороплюсь отправить, чтоб утром не порвать в клочья.