Дождь: рассказы
Шрифт:
Вдруг лицо сержанта прояснилось. Надо спросить, откуда пленный родом, тогда все и решится. Есть приказ креолам помилование, даже если все время в армии консерваторов служили.
— Ты откуда? — почти закричал сержант.
Пленный показал рукой вдаль, на юго-запад, туда, за горы, что высились позади крепости.
— Из долины Баринас?
Немой отрицательно покачал головой, мыча, тыкал куда-то рукою. Сержант в волнении, быстро, одно за другим перечислял названия разных мест, но немой каждый раз отрицательно качал головой.
— Из Баркисимето?
Еще дальше. Немой обрисовал руками долину высоко в горах.
— Из Трухильо?
Нет, не так далеко. Ближе. Наверное, из какой-нибудь деревни в отрогах горного хребта, где толпятся вокруг часовни домишки.
— Есть у нас кто-нибудь из тех мест? — спросил сержант.
Выступил вперед солдат родом из Умокарос. Сержант велел расспросить о местах, о людях, там известных.
— Токуйо знаешь?
Немой кивнул утвердительно.
Солдат не знал, о чем еще спрашивать. Он вспоминал церковь, монастырь, площадь города, но не мог придумать, как заставить пленного назвать их. Тогда он решил схитрить. Сейчас он назовет выдуманное имя, вот немой и попадется.
— У нас в городке все знают отца Дамьяна, священника. Помнишь его?
Пленный не сразу ответил, он пристально глядел на солдата, не то колебался, не то пытался вспомнить. Наконец качнул головой отрицательно.
— Не знаешь? Жалко.
Солдат нагнулся к уху сержанта, шепотом рассказал о ловушке. Сержант усмехнулся.
— Да только он не попался. Не дурак, видно.
Пленный стоял перед ними неприступный, непонятный, отделенный от мира своей немотой, стоял и ждал. Солдаты глядели то на пленного, то на растерянное лицо сержанта Тунапуя.
— Ты что умеешь делать?
Пленный стал показывать, как растирает травы, сливает в колбу лекарство, как делает перевязку, как кладет ладонь на пылающий лоб больного.
— Фельдшер ты, что ли?
Пленный закивал. Так он, значит, фельдшер. Солдаты переглядывались, довольные. В крепости много больных даже и после того, как перерезали всех пленных, а хорошего фельдшера нет.
«Везет тебе, окаянный», — подумал сержант. Но что-то в глубине души восставало, не хотелось выпускать жертву из рук. Сержант попытался еще раз проверить, правда ли все это.
— А сюда как попал?
Немой опять замычал, замахал руками: он показывал, как входил в город, как его схватили по ошибке вместе с отставшими от своих вражескими солдатами, как никто до сей поры не хотел обратить на него внимание, хоть он и пытался объяснить конвоирам, что произошло. Он показывал, как стоял в толпе пленных и настала роковая минута, он понял, что его хотят убить, и как наконец добился, что солдаты его заметили и спасли. Он благодарил глазами, руками, всем телом, съежившись словно испуганный зверек, окруженный со всех сторон.
— Оставить при больнице? — сказал сержант вопросительно и прибавил уже решительно: — Прикончить всегда успеем, если окажется, что обманул.
Солдаты заулыбались одобрительно. Найти фельдшера — большая удача для всех.
— Ладно, отвести его в больницу. Я доложу начальнику охраны, — сказал сержант и поднялся.
Он двинулся было к двери, но остановился, вернулся и медленно подошел к пленному. Все же сомнительно, так ли все это. Враждебное чувство шевелилось в груди, сержант боялся, что его провели. Приблизившись к немому, он скрестил большие пальцы, поднес к его лицу.
— Поклянись на кресте, что ты не враг.
Немой закивал.
— Нет, не так. Становись на колени, целуй крест. Пленный упал на колени, дрожащими губами прижался к рукам сержанта.
Немому дали одежду кого-то из казненных. Почти все было ему не впору; либо висело, либо обтягивало, и это придавало ему смешной вид, бросалось в глаза, напоминало, что он чужой.
Почти все время немой находился в больнице, переходил от койки к койке или сидел в аптеке, где проявил незаурядные способности, помогая готовить пластыри и настойки для раненых и больных лихорадкой.
В скором времени он завоевал всеобщую любовь. Никогда еще не встречали солдаты такого внимательного и энергичного фельдшера. Немой садился в головах тяжелобольного, вытирал ему пот, помогал перевернуться на другой бок, подносил воды, каждую минуту готов был выполнить любое его желание. Он проводил ночи без сна, то и дело поднимался, подходил к тем, кто больше всего нуждался в помощи, часами сидел у постели того, кто не хотел оставаться один, боясь умереть. И он же отправлялся за священником, когда улавливал на чьем-либо измученном лице страшные признаки приближающейся агонии.
Первое время у него не было имени. Писать он не умел, а те хриплые, нечленораздельные звуки, которыми он пытался выговорить свое имя, никто не понимал. Иногда какой-нибудь солдат начинал перечислять все имена, какие приходили в голову, но немой всяким раз отрицательно качал головой. Тогда стали называть его просто «немой», и он как будто был доволен, охотно отзывался на это имя.
Но как-то раз один солдат в тяжком приступе лихорадки, быть может в бреду, уставился на него и вдруг сказал:
— Эсперандио. Ты же Эсперандио. Не узнаешь меня?
Потом выяснилось, что солдат вовсе не знал немого, просто он показался ему похожим на какого-то его знакомого, носившего это имя. Тем не менее с той поры все стали называть немого Эсперандио, и он с удовольствием принял новое имя. Получив имя, он сделался как бы другим человеком. Не было больше немого, не было пленного, помилованного за минуту до казни, был Эсперандио, фельдшер, человек, носящий привычное крестьянское имя, и каждому казалось, будто он знает фельдшера всю свою жизнь.
Какое-то время положение немого было неясным, с ним обращались как с одним из служащих крепости, а не как с пленным. Он почти не выходил из больницы, лишь изредка видели, как он поднимался на стену и сидел там, погруженный в задумчивость, пристально вглядываясь в морскую даль.
Выздоровевшие солдаты получали разрешение отправиться в город, многие приглашали с собой немого, но он всегда отказывался, поясняя знаками, что должен оставаться в больнице, ухаживать за теми, кто не встает с постели.