Драма и действие. Лекции по теории драмы
Шрифт:
Подобно Катерине, Лариса способна любить любовью безоглядной, но, в отличие от нее, не считает себя обреченной на поражение и гибель. Когда Лариса заявляет: «Вы — мой повелитель», это вовсе не означает: «Нет у меня воли». У Ларисы сохранилась воля, которую, как ей кажется, она сможет вдохнуть и в Паратова.
Но по мере того как у Ларисы возникали и усиливались надежды, Паратов, уже пытавшийся было охладить ее пыл, сам успел остыть окончательно. Расставшись с Ларисой, он уже вполне спокойно сообщает Кнурову и Вожеватову: «Она поедет». Затем коварно одобряет тост, провозглашаемый Карандышевым. Потом совершает еще один шаг, знаменующий его окончательное падение, и предлагает тост «за здоровье счастливейшего из смертных, Юлия Капитоныча Карандышева».
Когда молодой К. С. Станиславский в 1890 году сыграл на любительской сцене Паратова, он сделал это под впечатлением от «жизненного и тонкого» исполнения этой роли А. П. Ленским в Малом театре. Станиславский хотел создать фигуру, сходную с той, которую создавал Ленский, но записал в своем дневнике, что «не сразу освоишься с этим сложным типом». Станиславский имел успех, но зрители находили в его Паратове «совсем другой тип», чем у Ленского. В чем же было различие?
Станиславский ощущал в Паратове сложную фигуру, но, видимо, передавал главным образом противоречие между его внешним изяществом, красотой (она вызвала всеобщий восторг зрителей) и внутренней бесчеловечностью. Ленский же видел в Паратове черты подлинной страстности и даже подлинного лиризма и меланхолии.
По словам современного исследователя, Ленский «намеренно уменьшал пошлость своего героя», облагораживал его, создавал сложный образ, близкий новой сценической манере исполнения, дабы таким образом «объяснить силу увлеченности Ларисы Паратовым».
Думается, что Ленский руководствовался не только этим. Ведь сила увлеченности Катерины Борисом в «Грозе» или Параши Гаврилой в «Горячем сердце» никак не соответствует достоинствам героев. Что же касается Паратова, то большой артист Ленский увидел в нем то, что реально вложил в этот образ драматург. Тем более глубоким представляется замысел показать, как низко падает человек, еще обладающий чертами «широкой» натуры, когда в нем расчетливость и «арифметика» окончательно побеждают.
Мы уже попутно говорили о том, что, упрощенно понимая Карандышева как образ «полностью отрицательный», критик Ю. Ос- нос высказал о Паратове весьма любопытные соображения. По его мысли, Сергею Сергеичу, в отличие от Кнурова и Вожеватова, чужды стяжательство и поклонение деньгам как таковым. Для Паратова деньги — «лишь средство вырывать у жизни ее наслаждения». Слишком буквально толкуя имя, данное Островским своему герою, и относя его к породе «хищников», Оснос считает, что «смысл существования для Паратова — физиологическое наслаждение жизнью».
Затем, однако, критик углубляет свою трактовку и видит в Паратове не только «хищника с перебитым хребтом», циничного «потребителя жизненных благ», но и человека, ощущающего свои «непоправимые жизненные неудачи». Отсюда в нем «и трагическая раздвоенность, и болезненный надрыв, и мстительная жестокость, и самоиздевательство». Критик видит в Паратове жестокую потребность «выворачивания наизнанку своей и чужой души».
Карандышев, как мы знаем, уподобил Паратова Кнурову и Вожеватову, увидел в нем члена «шайки». Так трактуют Паратова и многие критики. Оснос, как видим, отходит наконец от карандышевской трактовки Паратова. Разумеется, в истолковании Осноса он скорее приобретает черты героя Достоевского, чем Островского. Все же рациональное зерно в этом подходе есть. Надо только отказаться от полемических преувеличений. Ведь, как ни толкуй, в Паратове больше глумления над другими людьми, над Карандышевым и Робинзоном, чем «самоиздевательства», хотя и оно тоже имеет место. Когда он издевается над собой, над своей ситуацией, он ироничен, когда издевается над Карандышевым — беспощаден и жесток.
Стремясь углубить обычные представления о Паратове, критик утверждает, будто Сергей Сергеич направляется к Ларисе с сознательным намерением убедиться в том, что эта чистая и гордая женщина «так же покорно, как и он, подчинилась жизни, позволила ей сломить себя, — и найти в этом оправдание собственному поражению» [475] . Но реальное драматическое развитие образа Паратова состоит в том, что он в Бряхимове тоже переживает драму, а не просто проявляет некие свойственные ему изначально качества.
475
Оснос Ю. В мире драмы. С. 311–317.
В Паратове вновь вспыхивает любовь к Ларисе. Вспыхивает, чтобы тут же погаснуть. И тогда наступает его необратимое падение. Ларисе еще предстоит узнать всю меру этого падения. Но перед тем, как покинуть дом Карандышева, оставшись на мгновение наедине с матерью, она прощается с ней очень значащими словами: «Или 'тебе радоваться, мама, или ищи меня в Волге».
Как и другие драматические герои, начиная с героев Эсхила и кончая героями Шекспира, Чехова и Брехта, Лариса стоит перед необходимостью выбирать между разными возможностями. Драматический герой, подобно витязю из сказки, оказывается на распутье. И выбор пути во многом зависит от него самого.
Конечно, не всегда этот выбор делается осознанно. Так, например, шекспировский Ромео, помня про Джульетту, осознанно отвергает попытки Тибальта втянуть его в ссору. Но когда Тибальт убивает Меркуцио и сам Ромео оказывается виновным в смерти друга, он на роковое мгновение забывает про Джульетту. В порыве боли, страдания, возмущения он «выбирает» путь, по которому идти не хотел, и в дуэльной схватке убивает Тибальта. Выбор Ромео, как и выбор, совершаемый многими другими драматическими героями, обычно очень трудно определить как только «правильный» или только «неправильный». Этот выбор драматичен, то есть является результатом безотчетных побуждений и ведет к сложным результатам.
Что можно сказать о выборе, сделанном Ларисой? Не идти на риск было бы свыше ее сил, значило бы отказаться от забрезживших возможностей, в которые ей так хотелось поверить. Ясно лишь, что Лариса вынуждена выбирать. Идя на риск, она вовсе не уверена в победе, ибо помнит про паратовское «я завтра уезжаю». Она жаждет победы, но готова и к поражению, и к единственно возможному страшному его последствию: готова броситься в Волгу.
Катастрофа, развязка, финал (узнавания-потрясения, очищение; смерть как избавление).
В 1850 году, после создания пьесы «Свои люди — сочтемся», Островский считал комедию «лучшею формою к выражению нравственных целей», а в себе признавал «способность воспроизводить жизнь преимущественно в этой форме» (14, 16). Надо, однако, иметь в виду, что кульминационные, финальные сцены в «Своих людях» отнюдь не комедийны, а сугубо драматичны.
С течением времени, если считаться с жанровыми определениями, которые он давал своим пьесам, Островский все более обнаруживал способность рисовать жизнь не только в форме комедий. В позднейших его высказываниях, основанных, разумеется, прежде всего на личном опыте, мы уже найдем новое понимание жанровой природы русской драмы и новое представление о стоящих перед ним как драматургом задачах.
Народные писатели, говорил он в 1881 году, должны создавать такую драматическую поэзию, «для которой требуется сильный драматизм, крупный комизм, вызывающий откровенный, громкий смех, горячие, искренние чувства». Все это недоступно мелодраме с ее «невозможными событиями и нечеловеческими страстями». Заставить зрителя плакать и смеяться может только драма истинных страстей, проникающая в тайники души. Страсти при этом должны дойти до степени напряжения, способствующей выявлению всей присущей им сложности. Тогда и положения, порожденные этими подлинно человеческими страстями, будут положениями возможными, то есть художественно правдивыми (12, 123–125).