Древний рим — история и повседневность
Шрифт:
"Если богач спешит по делам, над толпы головами, Всех раздвинув, его понесут на просторных носилках" [156] .
Такой же богач, но к тому же еще добывший свои миллионы преступлением, едет "презрительно глядя на нас с высоты своих мягких подушек" [157] . В поведении уже знакомого нам юноши, подарившего возлюбленной сирийских лектикариев, хуже всего было не мотовство, а то, что "Восемь сирийцев на плечи поднимут лектику подружки, // Тело же друга лежать будет на голом одре" [158] .
156
Ювенал, III, 239-240.
157
Там же, I, 159.
158
Марциал, IX, 2, 11.
82. Носилки-лектика
83. Ложе
Ювенал не понимал, как можно сдержать ярость и не излить ее в стихах, которые тут же, стоя на перекрестке, наносишь на восковые таблички, если видишь, как
"На горбу шестерых и видный всем отовсюду Полулежит богатей на открытых носилках" [159] .
159
Ювенал, I, 64-65.
Взглянем на эти носилки глазами римлян, попробуем проникнуть в их чувство возмущения и уловить его причины.
На первый взгляд они те же, что и причины, заставлявшие римлян ограничивать подачу воды в частные дома или поручать цензорам заботу о бытовом водоснабжении, - исконный консерватизм римского мировосприятия, обусловленный сохранением общинной подосновы существования, противоречие между этой подосновой и постоянным усложнением общественных отношений, цивилизации, быта. Еще во II в. до н.э. носилки проносили в триумфах среди прочих диковин, отнятых у чужеземных народов [160] ; ни Плавт, ни Теренций, при всем изобилии бытовых реалий, переполняющих их комедии, носилок не упоминают; неизвестно, чтобы кто-либо из великих полководцев прошлого ими пользовался. Значит, - мог рассудить рядовой римлянин - они представляют собой новомодное новшество и как таковое не заслуживают с точки зрения стародедовской морали ничего, кроме осуждения и презрения.
160
См.: Диодор Сицилийский. Историческая библиотека, 31, 8, 12; ср.
– Ливий, 43, 7, 5.
Для такого объяснения были все основания. Езда в носилках как проявление изнеженности или старческой немощи подлежала осуждению в той архаической системе воззрений, в которой выносливость и физическая сила считались важным и необходимым свойством гражданина. Катон Цензорий, давая педагогические наставления сыну, ставил закалку на одно из первых мест и сам отличался редкой выносливостью, как Сципион, как Цезарь. С I в. до н.э. такое отношение к физической силе из реальной жизни исчезает. Уже в педагогической системе Цицерона почти не остается места для физической закалки и тренировки. Квинтилиан ценил в воспитании знание греческого языка, учет детской психологии и многое другое, но о выносливости как добродетели не упоминал. В рамках подобных представлений пользование носилками не могло, казалось бы, вызвать теперь никакого протеста. (Протест, основанный на том, что такой способ передвижения одного человека на плечах другого унизителен для обоих, столь естественный для нас сегодня, был бы римлянам просто непонятен.) И тем не менее он рос из каких-то более глубоких, но живых слоев общественного сознания.
84. Носилки-селла (реконструкция)
С незапамятных времен исчезло из актуального, "дневного" политического мышления народа представление о том, будто правитель физически воплощает в себе здоровье и силу общины и потому не может позволить им угасать в собственной старости, должен править лишь до тех пор, пока он молод, силен и прекрасен, от всего же одряхлевшего, себя изжившего община обязана систематически избавляться. Но в римских деревнях до конца античности сохранялся обряд изгнания Мамурия Ветурия, то есть "Старого Марса": ежегодно 14 марта римляне с только что сорванными, свежими, еще испускавшими весенний сок прутьями в руках толпой преследовали человека, одетого в шкуры, и выгоняли его на территорию давних своих соседей и некогда врагов - осков. Еще в эпоху принципата римская толпа с непонятной для нас страстью восхваляла молодых и красивых правителей и выказывала свое презрение старым - семидесятитрехлетний Гальба считал свой возраст "единственным, что можно поставить мне в вину" [161] . Один из знаменитых командующих флавианской эпохи говорил на сходке солдатам, что "полководцу подобает служить победе умом и знаниями" [162] , и это было верно, полностью соответствовало военной практике времени, но в народе и в армии тем не менее жил образ идеального полководца, в котором главным были именно физическая сила и выносливость [163] . Корбулон, например, прославился ею в народе больше, чем своими завоеваниями [164] . Демонстрация болезненной слабости, заключенная в пользовании носилками, была неприлична, ибо это свойство, этически нейтральное и простительное на уровне актуальных представлений конца республики и начала империи, продолжало быть оскорбительным для архаичных, подспудных и острых, убеждений римской толпы.
161
Тацит. История, I, 16, 2.
162
Там же, III, 20, 2.
163
О физической силе и выносливости как обязательной черте идеального полководца см.: Dоreу Т.A. "Agricola" and "Germania".
– In: Dorey Т.A., ed. Tacitus. London. Heinemann, 1969. p. 9. См. Также: Тацит. Анналы, XIV, 24.
164
См.: Ювенал, III, 251
Точно так же обстояло дело с массовым раздражением, которое вызывала эпатирующая демонстрация богатства, заключенная в пользовании носилками. Причины его опять-таки лежали ниже и глубже, чем политика или идеология, в тех сокровенных, но непререкаемо живых слоях общественного подсознания, где вековой и на поверхности изжитый исторический опыт народа отлился в формы повседневного поведения, в безотчетные вкусы и антипатии, в традиции быта. В конце республики и в I в. н.э. в Риме обращались фантастические суммы денег. Император Вителлий за год проел 900 млн. сестерциев, временщик Нерона и Клавдиев Вибий Крисп был богаче императора Августа, деньги были главной жизненной ценностью. Но общее представление о нравственном и должном по-прежнему коренилось в натурально-общинных формах жизни, и денежное богатство было желанным, но в то же время и каким-то нечистым, постыдным. Жена Августа Ливия сама пряла шерсть в атрии императорского дворца, принцепсы проводили законы против роскоши, Веспасиан экономил по грошу, Плиний славил vetus parsimonia (древнюю бережливость), и восемь сирийцев-лектикариев, из которых каждый должен был стоить не меньше полумиллиона, оскорбляли заложенные в незапамятные времена, но внятные каждому представления о приличном и допустимом.
Дело, однако, тут было, как мы видели, не только в богатстве. Свободнорожденный римский гражданин проводил большую часть своего времени в толпе - заполнившей Форум, базилики, термы, собравшейся в амфитеатре или цирке, сбежавшейся на религиозную церемонию, разместившейся за столами во время коллективной трапезы. Такое пребывание в толпе не было внешним и вынужденным неудобством; напротив того, оно ощущалось как ценность, как источник острой коллективной положительной эмоции, так как гальванизировало чувство общинной солидарности и равенства, почти уже исчезнувшее из реальных общественных отношений, оскорбляемое ежедневно и ежечасно, но гнездившееся в самом корне римской жизни, упорно не исчезавшее и тем более властно требовавшее компенсаторного удовлетворения [165] . Сухой и злобный Катон Старший таял душой во время коллективных трапез религиозной коллегии; Август, дабы повысить свою популярность, возродил собрания, церемонии и совместные трапезы жителей городских кварталов; сельский культ "доброй межи", объединявший на несколько дней января, в перерыве между полевыми трудами, соседей, рабов и хозяев, выстоял и сохранился на протяжении всей ранней империи; цирковые игры и массовые зрелища рассматривались как часть res publica ("народного дела") и регулировались должностными лицами. Попытки выделиться из толпы и встать над ней оскорбляли это архаическое и непреходящее чувство римского, полисного, гражданского равенства, ассоциировались с нравами восточных деспотий. Ненависть Ювенала, Марциала, их соотечественников и современников к выскочкам, богачам, гордецам, плывущим в открытых носилках над головами сограждан, взирая на них "с высоты своих мягких подушек", росла отсюда.
165
Эта тема будет подробно разобрана в одном из следующих очерков настоящей книги.
Отношение римлян к лектике, таким образом, обусловлено теми же общими предпосылками, что их отношение к воде, - противоречием между заложенными в самом способе производства, сохраняющимися и возрождающимися архаическими общинными началами мировосприятия и развитием общества, основанного на этих началах и в то же время отрицающего их своим движением во времени. В конкретном социально-психологическом механизме римского отношения к носилкам, однако, раскрываются некоторые существенные новые стороны этого исходного противоречия, в описанных ранее бытовых реакциях римлян, в частности в их отношении к воде, остававшиеся скрытыми. В этой последней сфере сохранялась вера в совместимость консервативных воззрений и привычек с развитием. Можно было сооружать многомильные акведуки, роскошные нимфеи, рыть технически совершенные глубочайшие колодцы, плавать в подогретой воде купален и в то же время верить, что акведуки лишь продолжают русло ручья, что в нимфеях живут нимфы, а выход воды в колодце на дневной свет - такое же проявление силы Януса, как любая эпифония и любой переход - от дня к ночи, от войны к миру, от своей земли к чужой [166] . Противоречие между старинным благочестием и прагматизмом цивилизации - между примитивным идеалом и современным комфортом - было неразрешимым только при строго и последовательно логическом подходе, к которому римляне никогда не были склонны, в повседневной жизни же его полюса вполне примирялись, что и вносило в римскую жизнь тот классический момент, о котором шла речь во втором "Введении".
166
Начало войны ознаменовывалось в Риме тем, что распахивались двери храма Януса. Они закрывались при окончании войны.
С носилками дело обстояло по-другому. Чем быстрее росли города, чем дальше за их черту отодвигались пригородные виллы, чем более отдаленными становились области, которые по служебным обязанностям должен был посещать римский сенатор, тем более непреложной необходимостью, особенно если речь шла о пожилом или больном человеке, становились для зажиточных римлян носилки или повозки. Езда верхом входила лишь в область военного дела и спорта, да и там продолжала восприниматься как неримское обыкновение [167] , езда на ослах и мулах представлялась занятием простонародным, плебейским, унизительным [168] , городской транспорт отсутствовал и был запрещен [169] . Поневоле приходилось передвигаться в носилках, ясно чувствуя, что это вызывает всеобщее осуждение, делать что-то, чего делать не надо. Таково же было положение и с повозками, запряженными лошадьми. Право пользоваться ими в Риме изначально принадлежало только магистратам при исполнении служебных обязанностей [170] и престарелым знатным женщинам - матронам [171] . Такая езда и при империи явственно сохраняла в себе нечто сакральное [172] , распространение ее за пределы указанного круга лиц периодически запрещалось, а время от времени запрещение касалось и самих этих лиц.
167
Кавалерийские отряды в римской армии составлялись из провинциалов.
168
Именно в этом, как известно, состоял смысл евангельского сообщения о въезде Христа в Иерусалим на осле - Матф., 21 : 1-7; Марк, 1 1 : 1-7.
169
В Помпеях сохранились большие камни, перегораживающие мостовую улицы. Смысл их был в том, чтобы воспрепятствовать проезду. Цезарь запретил пользоваться повозками на улицах Рима днем (см.: Mommsen Тh. Romisches Staatsrecht. Bd 1. 3.Aufl. Leipzig, Hirzel, 1887, S.393, №4), а Адриан и ночью (Писатели истории императорской. Жизнь Адриана, 22).
170
См.: Тит Ливий, 10, 7, 10; Плиний Старший, 34, 5, 20; Ювенап, X, 36.
171
См.: Тит Ливий, 5, 25, 9; 34, 3,9.
172
См.: Mommsen Тh. Op. cit., S. 394, №5; Тацит. Анналы, XII, 42,2.
Повседневная жизненная необходимость ощущалась как предосудительная, как противоречащая смутной, нарушаемой, но вездесущей и внятной норме - "нравам предков", и это постоянное сопоставление данного, непосредственно зримого, повседневного бытия с отдаленной, но непреложной парадигмой древних санкций и ограничений, добродетелей и запретов составляет одну из самых ярких и специфических черт римской культуры. Жизнь и развитие, соотнесенные с архаической нормой, предполагали либо постоянное ее нарушение и потому несли в себе нечто кризисное и аморальное, либо требовали внешнего соответствия ей вопреки естественному ходу самой действительности и потому содержали нечто хитрое и лицемерное. То была, разумеется, не универсальная данность, а лишь универсальная тенденция, но тенденция, объясняющая очень многое и в римской истории, и в римской культуре, и в римском быте, в частности, в одном из наиболее обычных и массовых явлений повседневной жизни - в еде.
Художественное конструирование и внутренняя форма римской культуры
Самые разные категории древне-римских вещей и сооружений обнаруживают один общий конструктивный принцип.
Римские колодцы. Напомним вкратце то, что было о них сказано в первом очерке настоящей книги, дабы иметь возможность рассмотреть теперь этот материал с иной точки зрения. Заменив в эпоху ранней республики изначальные естественные источники водоснабжения, колодцы представляли собой шахты, скрытые наземной оградой, сперва в виде прямоугольных деревянных срубов, позже - в виде каменных ящиков. После сооружения водопроводов многие из этих колодцев были превращены в уличные водоразборные резервуары, и вода стала поступать теперь в них не снизу, из земли, а подводиться по трубам. На один из бортов ящика стали ставить поэтому небольшую каменную стелу, внутри которой проходила труба, соединявшаяся с подземной водопроводной сетью и изливавшая воду непрерывно - точно так же, как изливал ее некогда источник или заключенный в сруб родник. Внешняя сторона стелы была украшена рельефом, и, в сущности, только этими рельефами уличные колонки-резервуары и отличались друг от друга. Именно они делали некоторые колонки более богатыми и красивыми, вообще более совершенными, чем другие.