Древняя Русь: наследие в слове. Мир человека
Шрифт:
Терминологичность всех описанных слов определяется просто: значение каждого из них по мере необходимости и в столкновении с близкими по значению словами специализируется; устраняется многозначность слов; точность номинации достигается за счет использования определений при имени существительном. Определения уточняют каждый данный, конкретный оттенок смысла, который в том или ином случае требуется передать, одновременно как бы извлекая из семантики корня еще одно его значение. Даже грамматически такие слова различаются. Мужь, человкъ, народъ всегда в форме единственного числа; противопоставлена им форма множественного числа: мужи (или собирательное мужья), человъци (или люди), как и языки (языци) в противоположность единственному и всегда родному «языку», – все это формально выражает противопоставление точного термина собирательной множественности бытового плана, которая все еще остается на низшем уровне социальных отношений.
Последующее сближение двух слов – человк и мужь – связано с условиями социальной жизни, которые проявили себя уже в феодальное время. Человек – имеющий силу взрослый мужчина, но также и муж – человек в расцвете жизненных сил (Топоров, 1, с. 82-83), в балтийских языках, особенно в древних, сохранилось это значение ‘жизни, жизненной силы’, которая отличает поведение мужа. Возраст действий, но действий физических, которые оправдывают эту силу и ею определяются. Но в книжных текстах слово мужь служит для выражения греческого aner – ‘взрослый мужчина, муж; доблестный человек’, а также ‘мужчина’, ‘супруг’, что в переносном смысле постепенно распространялось и на русский язык, уже с XII в.: «Не муж в мужех, который жены слушает» (Сл. Дан. Зат., с. 301). Идти замуж – старая форма винительного падежа, которая еще отражает то представление о замужестве, когда девушка выходила за «мужчину» вообще, за мужа и тем самым становилась женою. Каким бы старым это представление ни было, оно не старше родового быта, и летописец рассказывает поучительные истории о том, как еще в его время, в Х–ХІ вв., были славянские племена, которые жен похищали «у воды», насильно уводили с собою «за мужь», и не было в этом ничего от более позднего брачного права.
Столь же вторичным, переносным по греческому образцу, являлось и то значение слова муж, которое связано было с отношением чести и совершенства (благие мужи, славные мужи). «Агафонъ, мужь честный, въ божественыхъ мудръ» (Поcл. Ио., с. 172) – всего лишь перевод греческого aner timos; «Да не прельстять тебе мужи нечестивии» в «Пчеле» (1) также перевод греч. andres asebeis. Нравственные представления о муже сопутствовали развитию тех значений слова мужество, которые также связаны с новым понятием о «муже» – не только сила, но еще и благородство. И эта феодальная добродетель тоже не собственного происхождения, а вынесена из заемных книг.
Таким образом, не одни лишь столкновения со значениями близких славянских слов формировали семантику русских имен мужь и человкъ – важно влияние той культуры, которая к началу XI в. имела уже отлаженный механизм феодального права и нравственности.
В древнерусских текстах о Борисе и Глебе слова мужъ и человк еще почти синонимы, используемые для обозначения конкретного лица, но постепенное давление со стороны складывающихся феодальных отношений понемногу сказывается на употреблении этих слов. Муж мог быть бесчестным – но только потому, что в общее понятие о муже входило представление о чести. «Муж без чести» (kreisson aner, Пчела, с. 275) – все-таки мужь. Однако у нас нет текстов, способных показать, что и о «человеке» можно было сказать так же: человек бесчестный или честный человек. Такого человека Древняя Русь не знала. Но она не знала и слова мужикъ – т. е. ‘маленький муж’, мужчина, который живет вне понятий феодальной чести: только в Ермолинской летописи под 1436 годом впервые поминаются мужики, которые «ослопы дубинами убили» боярина. Мужики, мужичьё и мужицкий известны со времен Ивана Грозного, а оскорбительные формы этого слова, такие как мужичонко, мужлан – с XVII в. (СлРЯ ХІ–ХІІ вв., вып. 9, с. 304-305). Если понятие о «человеке» стало понижаться в социальном ранге гораздо раньше, то и мужа, по другим причинам и в разных формах, постигла та же судьба. Социальная дифференциация такова, что к низшим относились как к младшим членам рода – общины – общества; мужик, а затем и мужичонко стали выражением этого отношения. «Человек» понижал свой статус семантически, «муж» – словообразовательно.
Зависимое население древнерусских княжеств особенно интересовало историков. В старых текстах сохранилось много слов, в которых видели обозначение пленных, невольников, рабов, слуг, черни. Полагали, что даже такие слова, как домъ, огнище или семья, иногда обозначали «патриархальных рабов» (Зимин, 1973, с. 16), не говоря уж о словах смьрдъ или челядь. Челядь – захваченные в плен враги, в древности они обязательно были иноплеменниками, т. е. «чужими» (Мавродин, 1978, с. 62-63). «Источники позволяют утверждать, что челядь на Руси Х–XII вв. – это рабы» (Фроянов, 1974, с. 103), но в отличие от холопов, которые были рабами «местного происхождения», из числа обедневших членов рода, челядь – полоняники (там же, с. 112). Есть более осторожное высказывание: холопы и смерды совместно назывались челядью, это лично зависимые люди, хотя и не обязательно рабы; в глубине веков челядь – патриархальные рабы при хозяине дома, familia, общий род (Греков, 1953, с. 167).
В путаницу суждений мнение академика Б. Д. Грекова трезво вносит определенный смысл. О несуразице понимания семьи или дома как сборища пленных и рабов при доме нечего и говорить: такие определения основаны на толковании переводов Евангелия на славянский язык, и подобные «патриархальные рабы» оказались внесенными в славянский быт из византийской традиции. Так же решается вопрос о том, не одно ли и то же состояние скрывается за словами смьрдъ, холопъ или челядь. Нужно различать стилистические пласты древнерусских текстов, в которых при обозначении одного и того же явления пользовались словами разного стилистического ранга. Рабъ во всех значениях – книжное слово, но и челядь в некоторых своих значениях также является книжным. Несвободный, лишенный прав человек в переводах моравской школы Мефодия еще в конце IX в. обозначался словом челядь, в Восточной Болгарии ученики Мефодия заменили это обозначение словом домъ (Львов, 1975, с. 233). В тех древнерусских грамотах ХІІ–ХIII вв., в которых упоминается слово челядь, нет и намека на смердов, и наоборот (Зимин, 1973, с. 101); челядь всегда указывается при дворе государя-хозяина, тогда как смерд или раб связаны с работой на пашне (там же, с. 82-83). Русские договоры с греками X в. говорят о пленных и челяди, значит, в то время челядь понималась уже как некая постоянная группа зависимых лиц, не только из числа пленных. Русь торговала челядью и позже, хотя церковь постоянно протестовала против продажи единоверцев неверным (Дьяконов, 1912, с. 110); челядь, таким образом, входила в состав «своих» (хотя бы по вере).
Челядь как социальный термин – многозначное слово. Устойчивым элементом его смысла являлось понятие о несвободных (лично) людях, которые живут «при доме» владыки, отличаясь от прочих лично зависимых лиц. Такова неизменная, постоянная часть значения термина. Она сохранялась до недавнего времени, и уже в «Домострое» челядь – просто слуги при доме, может быть, и лично свободные люди. Кстати, о «Домострое»; как известно, первая часть этого исключительно интересного памятника средневекового быта написана попом Сильвестром, вернее, он создал компиляцию из книжных сентенций. По стилю эта часть резко отличается от второй – бытовой, деловой, житейской, без книжной вычурности. Но там, где в первой части упоминаются «чада и домочадцы», во второй настойчиво говорится о «детях и людях», а «людей» по старинке назовут иногда челядью («как челядь кормити по вся дни»); челядь, таким образом, – «свои» люди.
Б. Д. Греков обратил внимание на то, что в Древней Руси употребление слова челядь пересекалось со словом люди; все зависело от социального ранга говорящего или от его позиции. На рубеже XI и XII вв. Владимир Мономах об одном эпизоде своих походов сказал: «Изъехахом город [взял приступом Минск, столицу князя Глеба] и не оставихомъ у него ни челядина, ни скотины» (Лавр. лет., с. 816), т. е., другими словами, не оставил никого и ничего. Суффикс единичности не случайно стоит при словах челядь и скот, выражаемые ими понятия все-таки различает благоверный князь. Но когда Глеб Минский совершил подобный «изъезд» на самого Владимира Мономаха, Владимир выражается иначе: Глеб «оже ны бяше люди заял» (Лавр. лет., с. 826). Люди и челядь – «свои» и «чужие» – противопоставлены так же, как своя дружина чужой чади (Лавр. лет., с. 826): тоже дружина, но другого князя, не моя. Летописец же в описании аналогичного события, со своей точки зрения, употребляет другое – наиболее привычное – слово: «Владимер же и челядь ему вороти, што была рать повоевала» (Ипат. лет., с. 292б). «Моя дружина» и «мои люди», но «твои челядь и чадь» – таково разграничение, весьма существенное для понимания вассальных отношений. Некое равенство и относительная свобода в осознании своей связи с соратниками и подчиненными, но со стороны, извне, эти равенство и свобода представляются подчинением и зависимостью; иерархия отношений вполне ясна: челядь и чадь – младшие в отношении к старшему, а не равные ему «люди» или «други». Однако важно, что в реальном быту люди и челядь – одно и то же. В «поучении» Мономаха, в летописи, в древнейших договорах с греками челядин – не обязательно раб (Греков, 1953, с. 165-166), но и люди – не совсем свободные члены общества. Как бы ни блуждало слово в лабиринтах истории, оно всегда сохраняет исконный свой смысл. Какое же исходное значение несло в себе слово челядь?
Это слово известно всем славянским языкам, является собственно славянским, на что указывает и славянский суффикс – яд(ь). Корень в нем тот же, что в словах человкъ или колно (при разных ступенях чередования гласных в корне). В арийских языках этот корень обозначал ‘род’, в греческом t'elos ‘толпа’, в литовском kilt'is также ‘род’, и даже кельтское clan относят сюда же, к этим корням (Фасмер, т. 4, с. 330; ЭССЯ, вып. 4, с. 40-42). Разница между собирательным челядь и «несобирательным» человкъ – лишь в степени самостоятельности лица: челядь – младшие, меньшие члены рода, человкъ – отдельный, полный силы, более или менее самостоятельный мужчина; во всем остальном и челядь, и человек – одинаково члены рода (санскритское k'ulam ‘род’). По-видимому, Б. Д. Греков был прав, поставив в один ряд славянское челядь и греческое la'os, латинское populus – ‘народ’. Челядь – весь народ, который находится с хозяином и при хозяине и, следовательно, от него зависим. Последовательность в развитии значений этого слова хорошо изучена (Львов, 1975, с. 234): исконным является значение ‘поколение, потомство рода’, ‘дети как члены семьи’, т. е. ‘мальчики, малолетние члены рода’. Затем значение расширилось: вообще ‘все члены семьи’; еще позже, с изменением социального быта, – ‘слуги, наемные работники при доме’ и наконец – ‘домочадцы, прислуга, дворовые’ уже в новое время. Зависимость челяди от главы дома – явление классового общества, она возникла достаточно поздно, хотя в древнейших славянских текстах (в большинстве своем переводных) известно только третье из указанных значений, новое для славян (‘слуги, наемные работники при доме’). Пленник, входивший в большую семью патриархального типа, становился челядином, но это не раб, а зависимый человек, поскольку он младший член этой семьи. Такое значение слово имело только у восточных славян, было особенностью их языка и потому, скорее всего, отражало реальные отношения людей (Львов, 1975, с. 236). Каждый славянский язык по-своему распорядился смыслом этого социального термина: у болгар и сербов до сих пор челядь – ‘семья’, в польском – ‘домочадцы’, а в украинском челядин – ‘взрослый сын’.
Развитие феодального общества потребовало обозначений для новых отношений между людьми. Все более дробился «мир» и «род»: выделялись новые группы зависимых людей. Возникла нужда и в общем слове, которое могло бы обозначать всех зависимых лиц в отличие от свободных и вольных. Собирательное по смыслу и архаичное по стилю слово челядь годилось для этого как нельзя лучше. По тому, кто включался в состав «челяди», со временем стали судить о степени свободы человека. Беда только в том, что мы достоверно не знаем, когда и кого именно включали в такую челядь. На основании разных источников историки всегда колебались, но любой из них в разное время мог сказать: рядович, смерд и холоп – все это «челядь» согласно древнейшей «Русской Правде» (Греков, 1953, с. 149), но поскольку в пространной редакции этого памятника говорится и о свободных смердах, то «смерд вряд ли входил в челядь, как холоп и рядович» (там же, с. 170).
По-видимому, челядь никак не была связана ни со смердом, ни с холопом, которые трудились на земле. Место челяди – всегда при доме, в господском дворе. Потому-то в качестве «родового слова» для обозначения дворовых и придворных не годилось и слово холопъ. Историк постоянно затрудняется, если нужно указать родовое (самое общее по значению) слово-термин, выражающее зависимость человека: то это холоп, то челядь (Зимин, 1973, с. 66 и 101). В разных редакциях «Русской Правды» и раб обозначается по-разному: в ранней редакции – как челядь, в поздних – как холопъ (Греков, 1953, с. 188); вряд ли за этой меной слов скрывается реальное распределение степеней зависимости: холоп – не челядин. Изменение же терминов объясняется просто. Прежняя ценность «домашнего раба» понизилась: важнее стал раб, обрабатывающий пашню, заменявший в этом хозяина-господина. Челядь осталась при доме, а холоп вышел в поле; и когда это случилось, слово челядь навсегда сузило значение, известное нам и теперь как историзм: ‘дворовые слуги помещика’ и переносно – ‘приспешники’ или ‘прислужники’.