Древняя Русь: наследие в слове. Мир человека
Шрифт:
Противопоставленность вежи хоромам сохранилась в Древней Руси и после принятия христианства. Небесные чертоги, не сниженные до уровня простых чердаков, еще возвышаются над человеком. Можно подумать, что именно народное противопоставление ненадежного походного дома устойчивому жилью на своем месте и сформировало противопоставление, позднее ставшее важным для христианства, – противопоставление земного дома Дому Небесному.
Еще раз взглянем на свойства самого общего слова домъ. Внутренняя возможность постоянного развития понятия о доме заключена в нем самом, потому что слово это рано утратило внутренний образ, оно – «пустое», голый термин, за которым уже давно не скрыты никакие впечатления о высоком и низком или безобразном и красивом. Это слово одновременно и свое и всеобщее обозначение дома, его не нужно заимствовать, оно понятно в любом родственном языке; например, греческое d'oma это тоже ‘дом’.
Вместе с тем это слово и по значению является родовым в отношении ко всем остальным названиям дома, какие только могли возникнуть; последние создавались как бы под крылышком общего понятия о доме. Потому-то это слово и оказалось в конце концов ключевым в русском словаре.
Скажем теперь о главном. К началу древнерусской эпохи, к X в., общий набор слов уже давал в основном разработанное представление о вертикальном пространстве – от чердака до подвала, хотя на первых порах сделано это еще без особых деталей, приблизительно, что впоследствии потребовалось углубить и уточнить в семантике соответствующих слов. Развитие новых значений шло все время в направлении к последовательно возникавшим социальным приметам времени. Новые же слова появлялись по старым привычным моделям, вел их за собой старинный образ – кочевник-скотовод в веже или оседлый пахарь в доме. Также по-прежнему развивается и понятие о вертикальных пределах размещения в пространстве, по привычной линии «верх – низ»; также обустраивается, наполняясь подробностями быта, и вертикаль дома: от сводов подволоки до чуланов в подклети. Однако уже самим построением подобного дома со специализацией отдельных его частей жилое пространство четко раскололось пополам.
И в результате наряду с тем, что шло по старинке из рода в род, незримо возникла и территориальная общность людей, потому что «дом» – это общая их территория, самый маленький мир, тот свет в окошке, за которым проглядывает уже «весь свет». «Дом» материализует идею родства по месту «сидения», вообще по месту, которое отныне становится столь же важным во взаимных отношениях между людьми, как прежде род. Именно дом стал исходной точкой общности, т. е. близости по месту, а не по роду (в пространстве, а не во времени), отсюда возникли и дальнейшие расхождения в значениях слова домъ, о которых мы только что говорили. Кроме того что социальные отношения людей дробятся и множатся, косвенно отражаясь в определениях понятия «дом» (и «двор»), возникают еще оценочные определения этого общего дома: один дом лучше, другой хуже, один для человека, другой для Бога. С тщательно разработанных в быту понятий и образов реального дома воображением и сознанием снимаются все социальные и ритуальные, отвлеченные от конкретности и потому всеобщие связи и отношения, которые фиксируются в языке, в отдельном слове.
Однако, одновременно с тем, из необратимой смены поколений особенно выделяется современность: то, что сейчас, здесь. Человек не думал уже только о прошлом как о времени идеальном, когда процветал его род – предки. Оглядываясь по сторонам, выйдя в мир, он замечает многих своих современников, которые вместе с ним живут и трудятся, а если придется, то и воюют. Мир все более расширялся, все дальше уходил за горизонт. «Двор» из простого «дома» превращался и «здание», т. е. и сам по себе как будто созидал все новые уровни мира: селение рода – мир соседей – Божий свет вообще.
Историк В. О. Ключевский писал: «...недружелюбное или небрежное отношение русского человека к лесу: он никогда не любил своего леса. Безотчетная робость овладевала им, когда он вступал под его сумрачную сень. Сонная, “дремучая” тишина леса пугала его; в глухом, беззвучном шуме его вековых вершин чуялось что-то зловещее, ежеминутное ожидание неожиданной, непредвидимой опасности напрягало нервы, будоражило воображение. И древнерусский человек населил лес всевозможными страхами» (Ключевский, 1918, т. 1, с. 72). Современный писатель не соглашается с такой характеристикой. Воспевая русский лес, Л. Леонов выразился так: «Лес встречал русского человека при появлении на свет и безотлучно провожал его через все возрастные этапы: зыбка младенца и первая обувка, банный веник и балалайка, лучина на девичьих посиделках и расписная свадебная дуга... рыбацкая шняка или воинский струг, посох странника, долбленая колода мертвеца и, наконец, крест на устланной ельником могиле». Как согласовать эти два утверждения? Правота Л. Леонова неоспорима, но ведь прав и историк, который показал нам всю безысходную тягость жизни в глухом лесу, полную зависимость от каждой заросли и болотца, в которые и леший заведет, и водяной заманит.
В этих высказываниях нет противоречия, и чем глубже мы опускаемся в древность, тем более прав историк, а не писатель. Диалектика жизни в том и состояла, что, испытывая сильнейший страх, славянин все же входил в свой лес и покорял его, примеряя к себе все, что нужно, что в деле сгодится, без чего не прожить – и плуг, и посох, и струг. Давайте приглядимся к тому, как это шло в веках.
Родовому гнезду (дому) во всей конкретности его проявлений противоположен внешний мир. Если в доме все знакомо до мелочей, привычно и любо, то за его пределами человека ожидают невообразимые по коварству и злобе, а потому страшные, испытания. В описаниях этих чуждых пределов уже не встретим подробностей, знакомых до мелочей и оттого родных, а потому в нем все немило. Враждебность природы в представлениях славян сосредоточена в дремучем лесе, ворог поднимается в чистом поле, белый свет – беспредельность мира – встречает Иванушку на пороге его дома. По нарастающей развиваются и представления о враждебном, чужом; конкретность столкновений с природой сменяется отвлеченностью христианских понятий о человеческих отношениях с миром и, наконец, сосредоточивается в холодной абстрактности космических пределов. Дикость – варварство – культура... Лес – поле – свет – и космос.
В самом древнем облике чужое воплощено, несомненно, в лесе, который подступает к самому дому. Лес – нечто живое, тот же род, только враждебный.
Этимология слова позволяет восстановить исходный образ, лежавший в основе именования леса: это представление о постоянно растущих побегах, листьях, коре, ветвях. Они выбились из почвы, лезут из стволов, буйно смешались, сплелись вершинами и срослись корнями; заслоняя мир, грозно шумят вокруг. Все, поросшее лесом, – лесное, лешее. Не проявляясь конкретно, все это сгущалось в представлении о живой враждебной силе, о неком существе, которое поднимается против человека, ловит его, заманивает, губит, – о лешем. По происхождению слово леший – прилагательное притяжательное, означает принадлежность лесу. В народных говорах еще в прошлом веке леший называется иногда уважительно и по старинке – просто лес: «Лес праведен, не то, что черт», «Лес с виду всем похож на человека, только синеобразен, т. е. кровь у него синяя [неживая кровь]» (СРНГ, вып. 16, с. 368). Встретив в лесу человека, «лёскочет» он в «лескотне» – хлещет, бьет по лицу, бормочет, стучит по деревьям палкой, гонит пришельца прочь. Просто лес и Лес – одно и то же, хотя, конечно, безопасней назвать черта описательно: леший, лесной, лесовик, лесик, лесак и т. д. (Черепанова, 1983).
Со временем возникло множество слов, с помощью которых пытались обозначить основные признаки лесного враждебного мира и тем самым познать его, прояснить для себя, победить хотя бы в своем воображении. Но всегда почему-то оказывалось, что подобные признаки, как бы много их ни появилось, были пугающими, настораживающими: дебри – глубь-глубина глубокая, пуща – дремучая глухость лесной пустыни (пущ-а от пуст-ой, обозначает пространство, в котором нет человека), чаща – поросшее сплошным лесом пространство, которое не перейти (чащ-а от част-ый лес), и т. д. И настолько важны эти частные признаки общего, родового понятия «лес», что и подаются как существенные, т. е. реально и самостоятельно существующие: не пустой – пуща, не частый – чаща. Подобные образы леса постоянно обновлялись в каждом новом поколении людей, по мере того как забывался внутренний образ таких слов, как дебри, чаща, пуща. Все новые и новые определения приходили им на смену, но все в том же эмоциональном виде: в «глухмень/глухомань» заманивает неудачливого путника леший; «чепыжник» цепляет путника своими шипами и корнями; «раменье» густой стеной встречает путника на границе пашни, и т. д.
Многие понятия древнего славянина были связаны с его отношением к лесу и ко всему, что в нем. Отметим для примера два из них, очень важные.
Слово дуб у древних означало дерево – любое дерево вообще. Со временем старинное слово связали с названием священного для язычников дерева, но случилось это довольно поздно, после того, как появилось множество слов, позволяющих различать породы деревьев по их хозяйственным качествам. В древности же самой общностью именования как будто старались показать, что лес или дуб – это нечто цельное, что не дробится на части, представлено слитной массой, враждебно, как все чужое, непокоренное, которому следует принести жертву.
История слова дуб особенно интересна. В одном лишь «Словаре русских народных говоров» собрано чуть ли не две сотни слов, которые образованы от этого корня. Развитие представлений русича о лесе, царстве лесном, о силе лесной каким-то образом отразилось и в словах этого корня. Новые суффиксы, новые сочетания, тысячи текстов, сказаний, песен – в результате сложилась разветвленная система значений слов с корнем дуб-. Сегодня даже в самом слове дуб мы осознаем такие противоположные значения, как ‘твердость’ и ‘тупость’, потому что выражения крепок, как дуб и просто как дуб рождают в нашем сознании самые разные образы, как только мы захотим охарактеризовать, например, определенные качества знакомого нам человека. Один славист сказал, что на семантическом развитии слова дуб можно было бы показать всю историю славянской культуры; может быть, когда-нибудь это и сделают. Сейчас же отметим для себя самое главное: и собирательность леса, и монолитность дуба понимались нерасчлененно, как нечто цельное, не имеющее границ и подробностей своего состава, – грани чужого мира.
Выразительно также слово здоров/здоровый. По происхождению оно связано с выражением su-dorv-o, что буквально значит: из хорошего дерева, крепок, как дерево, здоров и силен. В слове здоровенный сохранилось это исконное значение корня: «здоровенный, ровно из матерого дуба вытесан», – так П. И. Мельников-Печерский говорит об одном из своих заволжских героев.
Пожелание здоровья и приветствия (Здорово! Здравствуй!), хорошо известные с древнерусских времен, образовались из пожелания быть твердым и крепким, как лесное дерево. Не только страх, но и уважение проглядывает в подобной метафоре. В Ипатьевской летописи, в «Печерском патерике» это слово употребляется уже очень часто, при этом здоровья не только желают или просят, но его также приносят, дают или дарят, ибо можно принести из лесу крепкое дерево и подарить его. Здоровье существовало вне человека, его необходимо было приложить к больному – потому что действительно здоровый человек и без того был крепок, «как дерево», и о здоровье не думал. Христианство приносит свое представление о здоровье: не природа, но Бог располагает здоровьем человека. Однако и в этом случае нет никаких сомнений в том, что здоровье находится вне человека, может быть пожаловано ему как дар. «Но абы ны богъ далъ, ты сдоровъ былъ» (Ипат. лет., с. 217, 1180 г.). Кирилл Туровский неоднократно говорит о том, что бог «посылаеть здравье телесемъ и душамъ спасение» (Кирил. Тур., с. 55). Тело исцеляют («и цлъ бывааше» – с. 37), т. е. делают его целыми цельным, душу же прощают, т. е. делают простой (освобождают от греха и скверны; простой значило ‘пустой, свободный от чего-либо’). Возвращаясь с поля боя, приходят воины «поздорову с честью и славою» (Ипат. лет., с. 286).