Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

С этого раза я стал ходить на работу вместе со всеми,- теперь, когда мне не хотелось все время есть, а помогать тетке не полагалось, целый день жить совсем одному было трудно...

До того дня, когда я нашел в яме теленка, Зюзя не замечал меня, кликал "шкетом", сторонился дяди Ивана и тетки, как будто раньше не знал нас, а мы его. Наверно, он боялся, что мы возьмем и расскажем тут, как его били в Камышинке за Момичева жеребца. После теленка, пока Кулебяка, тетка, я и Зюзя украдкой ели мясо, он быстро научил меня разговаривать "шир-на-выр", чтобы, кроме нас, никто больше не знал, о чем мы говорим. "Шир-на-выр" не разумел даже председатель Лесняк. Как-то утром, когда он только что кончил бить в рейку и коммунары становились в строй, Зюзя громко сказал мне:

– Шанька-сац, шуй-дуц в шеревню-дец и шогляди-поц шасеку-пац. Шочью-ноц шудем-буц шед-мец шасть-крац. Шонял-поц?

– Шадно-лац!
– сказал я.

Председатель Лесняк послушал, повел левым плечом и скрипуче сказал:

– Товарищ Бычков! Молодому коммунару не подобает болтать на попугайском языке!

– Шиди-тыц на шен-хрец!
– глядя мимо председателя Лесняка, внятно сказал Зюзя. Кулебяка засмеялся и первым направился в поле мимо конюшни, наверно, он прежде нас с Зюзей знал по-"шир-на-выровски"...

Мед я любил зимой и летом, днем и ночью, потому что за всю свою жизнь ни разу не наедался им досыта. Я пошел в Саломыковку тем же путем, каким относил туда курицу, и возле окраинного сарая свернул в концы огородов, подальше от людей и собак. Там была узкая, крепко утоптанная тропинка, и я пошел по ней, пошел и пошел. В конопляниках пахло душно и хорошо, как в церкви, и свет там был смурно-голубой и текучий, как в камышинской речке, когда, бывало, нырнешь с открытыми глазами. Я шел и "узнавал" по огороду, на кого похож его хозяин. Когда ботва карто-шки доходила мне аж до плеч и цвела бело-бело и над ней кружились пчелы,- саломыковец был у меня все равно как Момич. Только чуть пониже ростом. И без черной бороды. А если росло абы что - кукуруза, табак, бураки-семенники, повилика, осот, веники,мне становилось тоскливо и чего-то жалко, потому что мужик, что развел его, был точь-в-точь как наш Царь. Или как бывший повар Сёма... Я подумал, какой огород выдался б у Кулебяки. Наверно, все засадил бы одними подсолнухами!..

Пасеки все не попадались, да и какой дурак станет держать ульи прямо на огороде. Их надо было подглядывать возле палисадников, поближе к клуням, но мне не хотелось бросать голубую дорожку в конопляниках. Я шел и шел и незаметно очутился возле голубого обрывистого лога, поделившего Саломыковку напополам. Тут была чья-то бахча. Дыни только завязались недавно, а их уже стерегли: возле куреня у обрыва сидел большой грустный кобель и двое ребятишек с меня ростом. Кобель не загавкал, но я остановился и стал глядеть в ту сторону лога, будто мне нужно было попасть туда, а я не знал как. Я стоял и думал о своем совсем еще новом картузе, о ситцевой рубахе, что была на мне, и про то, что я коммунар и живу в барском доме, а они вот сидят тут на жаре возле лога и глядят на меня и небось завидуют, как тот мужик на возу сена... Они ж не знают про председателя Лесняка, про Царя, про Дунечку-побирушку, про горох и общежилку... Они знают про другую коммуну. Про мою с теткой коммуну, что бывает по вечерам в пруду... И пускай глядят и завидуют. Коммунар все-таки я, а не они!..

Назад я шел еще медленней,- спешить было некуда и не с чем. Вечером я сообщил Зюзе, что пасек в Саломыковке нету. Он сказал, что я шен-хрец шоржовый-моц, и ушел куда-то один. Я немного посидел возле пруда и, когда в столовке закончился гороховый ужин, сходил на веранду за мясом. Зюзю я ждал до полночи и все думал на своей койке, что зря не сказал ему, в чего завернуть мед, чтоб не вытек из сота. В капустные листья. Или в лопухи, как тетка тогда...

Он пришел, тихонько залез под одеяло и стал там хряпать не то яблоки, не то морковку, и я заснул аж под утро.

Самым скучным днем - длинным, пустым и трудным - выходило у нас воскресенье. Тут ничего нельзя было поделать, потому что на работу мы не шли, а в саломыковской церкви с самой зари начинал звонить колокол, и у нас все просыпались и узнавали, что на дворе солнце, роса и праздник. Может, нам веселей было, если б скорей наступила осень. Осенью в праздники, когда туман и дождь, некуда ходить и не нужно наряжаться, а летом дело другое. Летом хочется - и все, я хорошо знал это по себе и тетке. И воскресенья у нас всегда начинались одинаково. Сперва кто-нибудь один доставал из-под койки свой сундучок, отмыкал замок и начинал возиться там, тишком что-то разглядывать и перекладывать с места на место. Потом сундучки доставали все - и бабы, и мужики, и даже Кулебяка, и только мне, Царю да Зюзе нечего было доставать и перекладывать.

На тот наш с теткой последний день в коммуне тоже пришлось воскресенье. Я проснулся от колокола и увидел, что Зюзя грыз ночью не яблоки и не морковку, а огурцы,- в проходе между нашими койками валялись их пупырчатые жупки, а сам Зюзя спал, укутав голову пиджаком, заляпанным не то свежим коровяком, не то конопляной зеленью. Молча и неприветно, как будто все тут были виноваты в чем-то, а он один прав, коммунары возились в своих сундучках. Царь тоже сидел на койке и сердито разглядывал кожух. Плановал что-то. Может, воротник думал отпороть,- совсем обтерхался...

В саду, на корягах засохшего вишенника, я наколупал сосулек затвердевшего сока,- с виду он все равно что мед,- потом нарвал пучок дикой мяты, посидел у пруда и пошел в столовку: по воскресеньям тетка не варила, а парила горох, и тогда он не вонял плесенью. Я зашел в столовку через веранду, чтоб положить на теткину койку мяту, и от плиты увидел председателя Лесняка и всех коммунаров. В открытые окна солнце било прямо на столы, и пустые цинковые миски блестели как стеклянные, и орден на председателе Лесняке тоже хорошо сиял и лучился. Я побоялся идти через кухню, раз она какой-то пищевой блок, и остановился, и в это время председатель Лесняк сурово и раздельно сказал:

– Придет время, товарищ Бычков, и на всем земном шаре раскинется цветущий сад одной великой коммуны! Это вам давно надо знать!

У него покраснела шея, но к Зюзе он не обернулся, потому что глядел на мои ноги. Я повер-нулся и побежал назад и во дворе коммуны, прямо напротив дверей конюшни, где висела железная рейка, увидел - знакомую повозку... знакомого, черного, с желтыми шматками пены на пахах жеребца... знакомую кумачную рубаху... Самого Момича. Я никуда не пошел и сел на нижний порог крыльца между колонн, в проходе. Я сидел, глядел на Момича и ничего не хотел, кроме одного, приплюснувшего меня к широкому теплому камню: чтобы Момич пошел в коммуну, к нам в общежилку. Тогда б я кинулся к нему, вцепился б в рубаху и повис, и не пустил бы!

Но Момич не пошел. Он глядел, глядел на меня, потом позвал, не отходя от повозки:

– Александр! Ходи-ка сюда!

Я еще немного посидел и пошел к нему, и руки у меня размахивались разом, в одну сторону - назад и вперед, и идти совсем было трудно, и я не знал, как их заставить раскачиваться порознь.

– Ну, здорово тебе!
– сказал Момич и протянул мне руку, а я так и подал ему обе свои, и, когда он сжал их и потряс, я оглянулся на коммуну и заплакал.- Ну во-от, встрел гостя!
– протянул Момич. Он не отпускал мои руки и стоял, наклонившись, и от бороды его несло чем-то сладким и веселым,- наверно, той желтой медовкой, ехать-то пришлось через Лугань.

– Чего это ты? А?

– Живот все время... болит и болит,- пожаловался я, а он лапнул меня за плечи, пощупал их зачем-то и сказал:

– Ну-к и что? Ревом-то его не вылечишь небось!

– Да я и не реву,- сказал я и опять оглянулся на коммуну.

– Животы, они часто болят у людей. Вроде бы ел тогда человек молоко, а отрыгается чесноком,- сочувственно проговорил Момич, глядя на меня испытующе и весело: пил, наверно, ту медовку, раз ехал через Лугань.

Я отвернулся от него и стал глядеть на жеребца и на немую рейку в проеме дверей конюшни. Мне было как в тот раз на парине возле Кашары, когда Момич сказал, что под наше добро подвод и подвод нужно, и скажи он теперь еще чего-нибудь насмешливое про нас с теткой или про коммуну, я б повернулся и ушел от него, может быть, навсегда. Но он шагнул ко мне, опять облапал плечи и сказал настойчиво, сердито:

Поделиться с друзьями: