Друг от друга
Шрифт:
– А как скоро Джейкобс сумеет раздобыть нужные документы?
– Думаю, не задержится. У него хорошие связи.
– Это я уж давно сообразил.
– Если через сутки? – спросил Хенкель.
– Тогда, значит, поеду послезавтра.
– Но на чье имя заказывать? – растерялся Хенкель. – На твое или на Эрика? Вопрос требуется тщательно продумать. Предположим, тебя обыщут и найдут у тебя еще один паспорт, тогда, естественно, сделают вывод, что один из них – фальшивый, а ты – нелегальный беженец из русской зоны. Тебя передадут русским и бросят в трудовой лагерь. – Он нахмурился. – Риск, Берни, большой. Ты точно уверен, что желаешь ехать?
– Будет выглядеть странно, – сказал я, – если пропуск у меня будет на одно имя, а регистрация в отеле на другое. Это легко проверить, и семейному адвокату Эрика вряд ли понравится. Так что все: билеты, пропуска и броня в отеле должно быть оформлено на имя Эрика Грузна. А мой паспорт я оставлю в мюнхенской квартире. Все равно, – пожал я плечами, – мне не хотелось бы пользоваться в Вене своим паспортом. Иваны, возможно, уже куда-то занесли мое имя. Последний раз, когда я был там, у меня случилась стычка с полковником МВД, неким Порошиным.
– А как насчет похорон? – вмешался Груэн.
– На похороны идти рискованно, – заметил Хенкель.
– Но если не приду, это покажется странным, – возразил я.
– Верно, – согласился Груэн. – Я телеграфирую адвокатам, что приезжаю. Попрошу, пусть заведут открытый счет на мое имя в банке матери. Чтобы, как только приедешь, ты мог взять свой гонорар и деньги на расходы. Ну и нужную сумму для Веры и ее ребенка. – Он бледно улыбнулся. – Вера Мессман. Так ее зовут. Ту, что я бросил в Вене.
– Мне бы тоже ужасно хотелось прокатиться в Вену, – вздохнула Энгельбертина, по-детски надув губы.
Я улыбнулся, стараясь изобразить сожаление, но в душе ощущал радость: я избавлюсь от Энгельбертины, хотя бы ненадолго. Я начал понимать, почему ее второй муж-янки улепетнул в Гамбург. У меня и раньше были женщины, которые спали со многими мужчинами – моя жена, например, хотя четырехсот, конечно, у нее не наберется. И когда я служил в «Алексе», там вечно ошивались шлюшки. И мне нравились некоторые. Нет, не только из-за неразборчивых сексуальных связей Энгельбертины мне было не по себе рядом с ней, а из-за множества странных мелочей, которые я в ней подметил.
Ну, например, она встает всякий раз, когда в комнату входят Груэн или Хенкель. Несколько необычной казалась мне и та почтительность, какую она им выказывает, чуть ли не на грани раболепия. Или – она старается не встречаться с ними взглядом. Всякий раз, как кто-то из них смотрел на нее, она утыкала глаза в пол и иногда даже опускала голову. Возможно, это нормальное явление среди немцев в отношениях наниматель – служащий. Особенно если учесть, что они врачи, а она медсестра. Германские доктора могут быть вызывающими оторопь солдафонами, как я сам обнаружил, когда умирала Кирстен.
И еще кое-какие чудачества я заметил в Энгельбертине; они меня раздражали, словно липкая паутина, которую стараешься отодрать от лица. Смешной для зрелой женщины инфантилизм: ее комната была забита мягкими игрушками, их дарили Груэн и Хенкель. В основном медвежата – десятка три-четыре. Они сидели плечом к плечу с задумчивыми глазами-бусинками, рты туго сжаты, вид такой, будто они планируют вооруженный захват комнаты хозяйки. Я подозревал, что первой жертвой медвежьей зачистки, которая последует за захватом, паду я сам. Слишком уж по-разному мы с медвежатами смотрели на вещи. Кроме, вероятно, одной. Очень возможно, что второй жертвой медведей станет граммофон «Филко», свадебный подарок исчезнувшего янки. Если не сам граммофон, то одна пластинка, которую Энгельбертина обожала. Довольно унылая баллада «Прощай, прощай» из мюзикла Зигмунда Ромберга «Голубой рай», ее пела на пластинке Лале Андерсен. Энгельбертина ставила ее снова и снова, и очень скоро я уже на стенку лез от этой музыки.
И еще одно – ее истовая вера в Бога. Каждый вечер, включая и те, когда она занималась со мной сексом, она вылезала из кровати и, встав на колени, крепко сжав руки и закрыв глаза, молилась вслух.
Случалось – в те ночи, когда я слишком уставал и не мог уйти из ее комнаты, – я слушал ее молитвы, и меня удивляло, насколько же чаяния и надежды Энгельбертины для себя и для мира банальны – такие навеяли бы скуку даже на игрушечную панду. После молитвы она неизменно раскрывала Библию и перелистывала страницы в поисках ответа от Бога на ее просьбы. Чаще всего вечная Книга позволяла ей прийти к правдоподобному заключению, что ответ ей и вправду дан.
Но самое идиотское и раздражающее в Энгельбертине было то, что она считала себя обладательницей дара лечить наложением рук. Несмотря на медицинское образование, которое она имела, она иногда клала на голову посудное полотенце, руки – на свою жертву-пациента и постепенно впадала в некий транс: начинала шумно сопеть носом и бурно дергаться, как человек на электрическом стуле. Однажды она проделала такое и со мной. Убедить меня ей удалось только в одном – она совершенно слетела с катушек.
Последнее время я получал удовольствие от ее общества, только когда она, встав передо мной на колени, вцеплялась обеими руками в простыню, словно надеялась, что очень скоро все это закончится. Что обычно и случалось. Мне хотелось удрать от Энгельбертины, как коту охота вырваться из липких объятий неуклюже ласкового ребенка. И как можно быстрее.
28
Я взглянул на оловянное австрийское небо, с которого сыпал снег на крышу машины Международного патруля, прихорашивая ее слоем взбитых сливок. Из четырех человек в грузовичке, возможно, только русский лейтенант, глядя на снег, чувствовал тоску по родине. У остальных вид был озябший и недовольный. Даже бриллианты в ювелирной лавке, мимо которой я сейчас проходил, казалось, подмерзли. Я поднял воротник пальто, натянул шляпу поглубже на уши и быстро зашагал по Грабен, мимо памятника в стиле барокко, возведенного в память сотни тысяч венцев, умерших от чумы в 1679 году. Несмотря на снег, а может, наоборот, благодаря ему, в кафе «Грабен» было людно и оживленно. В двери-вертушки бесконечной чередой торопливо заходили хорошо одетые, стройные женщины с покупками. Мне предстояло убить еще полчаса до встречи с семейным адвокатом Груэнов, и я поспешил за ними.
В заднем зале располагалась эстрада для небольшого оркестра и стояло несколько столиков; за ними сидело несколько дохлых рыбин, маскирующихся под мужчин; они играли в домино, нянчили пустые кофейные чашки, читали газеты. Найдя свободный столик поближе к двери, я присел, расстегнул куртку, приметил мимоходом красивую брюнетку и заказал черный кофе в высоком бокале с шапкой сливок наверху. А еще большую порцию коньяку – справиться с холодом. Так, по крайней мере, я старался убедить себя. Но на самом деле понимал, что нервничаю – скоро мне предстоит первая встреча с адвокатом Груэна. От общения с адвокатами мне всегда становилось неуютно, точно от мысли, что я могу подцепить сифилис. Коньяк я выпил весь, но кофе одолел только полбокала. Нужно все-таки и со здоровьем считаться. И снова вышел на улицу.
Расположенная в начале Грабен Колмаркт была типичной венской улицей: галерея живописи на одном конце и дорогая кондитерская на другом. «Кампфнер и партнеры» оккупировали три этажа в доме номер пятьдесят шесть, между магазинчиком, торгующим изделиями из кожи, и церковной лавкой, зайдя в которую я чуть не поддался искушению купить себе четки – на удачу.
За столом секретарши на первом этаже сидела рыжая девица, принаряженная и разукрашенная в соответствии со статусом. Я сказал ей, что пришел к доктору Бекемайеру, и она попросила подождать в приемной. Я двинулся было к стулу, но, так и не сев, стал смотреть из окна на снег – так смотришь, прикидывая, подходящая ли у тебя обувь для снегопада. В магазине Бретшнайдера продавались отличные ботинки, с которыми мы – я и мои деньги на расходы – вполне могли познакомиться поближе. При условии, что с адвокатом все получится как надо.