Другая музыка нужна
Шрифт:
— Ничего, и борделем обойдешься! — презрительно кинул ротный. Он был кадровым офицером и пил только ром, к другим напиткам пока не притрагивался.
— Слушаюсь, господин ротный! — вскочил директор приюта и щелкнул каблуками. — Так точно, и борделем обойдусь!
— Господин Эгри, в бордель! — завопил невзрачный прапорщик, в прошлом деревенский учитель, и начал бить себя в хилую, цыплячью грудь. Учитель был уже вдрызг пьян и счастлив, что очутился среди таких «больших людей». Он хотел отблагодарить за это, доказать, что достоин их дружбы. — Вперед! Все свое жалованье за два месяца… спущу! Милочка!..
Рядом с учителем сидел чиновник страховой кассы, очевидно, трус, каких свет не видал. Он совсем ополоумел со страху и монотонно, бесстрастно произносил каждые пять минут:
— Эй, гой, живем, никогда не помрем! — Потом с мольбой поглядывал на соседа и так же бесстрастно добавлял: — Все под богом ходим… Правда? Верно?
Сосед его, очкастый поручик, рослый, обрюзгший детина, сын и наследник владельца небольшого универсального магазина, тупо смотрел на ходившего «под богом» страхователя жизни и только мотал головой…
— Ой, как трудно без любви на свете!.. — запевал он вдруг, расчувствовавшись, и слезы капали ему на очки. И тогда лица сидевших напротив расплывались, и поручик обращался к ближней голове, которая сквозь намокшие очки казалась сейчас вдвое длиннее и уже: — Мой папаша… согласия не дал. — И бананоподобная голова еще больше растягивалась и орала ему в ответ:
— Плюнь на папашу! Выпьем!..
Офицеры напоминали вырвавшиеся наружу и дрожавшие от напряжения диванные пружины. Казалось, они хотят отомстить за всю свою жизнь и не только за недавно пережитые страдания, но и за очевидную возможность смерти, которой сейчас нарочно пренебрегали; отомстить за то, что они едут на фронт, а другие сидят дома, что они должны были постоянно подавлять себя и скрывать свои дурные и хорошие наклонности ради службы, карьеры, богатства, семьи, жены, ради общественного мнения либо просто ради того, чтобы существовать на белом свете.
В эти дни даже майор был с ним заодно. Сперва он сочувственно улыбался, потом присоединился к их компании, напился, подошел к белокурому Эгри и влепил ему в губы долгий влажный поцелуй. Эгри отстранил его и сказал:
— Ошибаться изволите! — В ответ на это майор осушил еще стопку коньяку и, пробормотав: «Все мы патриоты и братья», — перецеловал всех офицеров в вагоне.
— Я не сержусь на тебя, — сказал майор Ференцу Эгри, но глаза его говорили совсем о другом.
Примерно до этого часа и продолжались золотые денечки Ференца Эгри.
Фронт приближался, как час казни. Офицеры не знали, что их еще долго будут катать с места на место. Угроза гибели стала реальной. К тому же участились приказы по делу «взбунтовавшегося батальона» — соответственно им росло и число ответных рапортов. Последний «строго секретный» рапорт шел уже за № 17/б. И с каждым новым рапортом майор все больше становился майором, капитан все больше превращался в капитана. Государственная власть, которую в первые дни беспечно предали забвению, дала себя почувствовать с еще большей силой, как язва желудка после похмелья.
Офицеров пуще всего смущало, что власть приобретала доселе незнакомые черты. Прежде всего она стала капризной. Ощущение этого росло изо дня в день еще и оттого, что «заколдованный» эшелон таскали с места на место, гоняли с севера на юг и с юга на север. Рука власти просовывалась время от времени и в офицерский вагон и всякий раз распоряжалась самым неожиданным образом. Офицеры впервые почувствовали, что, кем бы они ни были — поручиками, майорами или даже повыше чином, все они играют то роль руки, хватающей за горло, то горла, которое сжимают рукой. И от этого все чаще нарушалось установившееся в вагоне ровное веселье, все чаще взрывалось оно дикими попойками. Потом и это кончилось. Офицеров со страху потянуло к богу, к суевериям, к толкованию снов, к гаданию на картах. И наконец, все устали от всего: воцарилось полное безразличие.
Популярность подпоручика Эгри уменьшалась на глазах, точно убегающий вдаль отцепленный паровоз.
В офицерском вагоне, хотя и на несколько иных началах и более обнаженно, чем дома, снова налаживалась «трезвая общественная жизнь». «Золотой век» окончился. Офицеры сближались друг с другом опять только согласно званиям; и хотя все еще слышались «прошу покорнейше» и «милочка», но сейчас они приобретали в каждом случае иной смысл. В обращение вошли различные «милочка» и различные «прошу покорнейше». Словом, нижестоящие лезли вон из кожи, чтобы удовлетворить желания вышестоящих, дабы те и впрямь не спустили с них шкуру. Это было особенно необходимо еще и потому, что здесь не то что в гражданской жизни, службу не переменишь, на другое место не поступишь. И вот пришли в движение небезызвестные весы: на одной чаше весов — звания, ордена, служба в тылу, отпуска, на другой — «Прошу покорнейше», «Я охотно поделюсь с вами», «Милочка, мой гастрономический магазин целиком к твоим услугам!», или еще проще: «Сколько ты хочешь за это?» И язычок весов склонялся то в одну, то в другую сторону.
Кончилось и буйство, которое уравнивало всех. Офицеры перестали куражиться и жить воспоминаниями о так называемом счастливом прошлом, для большинства довольно-таки воображаемом. И никого больше не занимал Ференц Эгри со всеми его бесконечными приключениями.
Да и в самом деле, не все ли равно, как он вместе с приятелями кинул в Марош подвыпившего ростовщика и вытащил его багром только тогда, когда тот уже захлебывался (а между тем совсем недавно большинство офицеров с наслаждением воображали себя Ференцем Эгри или кем-нибудь из его приятелей); или как он пяти лет от роду заходил в стойло, сосал молоко прямо из-под коров; и как, будучи еще гимназистом, произнес 15 марта речь против «убийцы с бакенбардами, палача венгерского народа господина Франца-Иосифа» и потребовал отнять имения у «габсбургских ублюдков», чтобы передать их венгерскому народу; и как студентом-юристом, точно безумный, отплясывал и пел, не зная удержу, песню «знаменитого пьяницы и бродяги» Чоконаи:[10]
Многим вредно много пить —
Это так!
А что вредно покутить —
Вздор, пустяк!
Не до этики сейчас,
Скрылся поп.
Ну, так спляшем все зараз:
Гоп, гоп, гоп!
Эвоэ!
Вакх! Эвоэ, эвоэ!
И как он влез в окно к молоденькой жене богатого и почтенного мишкольцского торговца, а потом надавал пощечин не вовремя приехавшему мужу, заставив его извиниться перед молодой супругой за то, что осмелился на ней жениться; а одевшись, крикнул одуревшему супругу: «Эй, зятек, ухожу! Но посмей только пальцем тронуть нашу женушку — будешь иметь дело со мной, со своим зятем!», как, будучи помощником адвоката, г-н Ференц Эгри со своей лихой компанией и цыганами-музыкантами пошел к надьварадскому епископу и заявил: «Пора бы уже раздать церковные земли крестьянам»; как его отвезли за богохульство в полицию, как он хохотал вместе с полицмейстером над этой истинно дворянской затеей и как замяли потом скандал, поместив заявление в газете: «Мы, настоящие католики… Мы подвыпили. Язычники-цыгане, которые воспользовались нашим нетрезвым состоянием, предстанут перед судом… Да славен наш господь Иисус Христос!..», как епископ вызвал к себе потом Эгри и сказал ему: «Сын мой, Ференц, пора тебе угомониться». — «Что ж, могу, господин епископ, могу. Только перепишите, ваша эминенция, сто хольдов церковной земли на мое имя или сделайте так, чтоб не было человека богаче меня». «Бросил я и епископа и адвокатуру заодно. Ну ее к черту! Я обирать людей не могу. Я не стану продавать с молотка единственную коровенку крестьянина, только бы слупить с него налог. Я несправедливость ненавижу. Я и жениться не стал бы ради приданого. Мне, дружочек, честная шлюха и то больше по нраву, чем этакая барынька-ханжа. Ха-ха-ха!.. У кого еще там завалялась бутылка коньяку? А ну, сунь мне ее в рот! Одним духом выпью! Да держи покрепче, не то и бутылку проглочу. Нечего мне проповеди читать, меня все равно не переделаешь. Я-то ведь ходил к мужикам вместе с отцом-ветеринаром, навидался…»
Белокурый молодой человек распрямился. Казалось, мышцы его вот-вот разорвут облегающий офицерский мундир. Он напоминал молодого бычка на бойне, который рвется сломать все преграды.
…Если бы тут собирались попросту собутыльники, быть может, популярность д-ра Ференца Эгри и не кончилась бы на этом, он и впредь оставался бы вожаком компании. Ему простили бы и то, что он отличался от них: ведь люди-то все разные, и жизнь у всех разная. Простили бы Эгри и его слишком крепкие выражения, все принимали бы за шутку. «Здорово! Здорово, Ференц! Сильно завинчено, чтоб тебя черти обглодали!» Но ведь тут они жили постоянно вместе, тут уже создавалось фронтовое общество.
Однако наиболее тяжелое разочарование пережил сам Эгри. Ему казалось: пусть хоть ценой войны, пусть под сенью смерти, но он попадет наконец-то в особое человеческое содружество, а этого не случилось. И Эгри становился все более задумчивым и мрачным. «Я вам не шут гороховый!» — крикнул он как-то, когда его попросили еще «рассказать» или «изобразить» что-нибудь. Из «милочки» первых дней Эгри все явственней превращался в официального «господина подпоручика».
— Господин подпоручик, да вы же богохульник!