Другая сторона светила: Необычная любовь выдающихся людей. Российское созвездие
Шрифт:
Н. Н. Пушкина, 1842–1843 гг.
В. Гау.
Барятинский с Пушкиным собрались читать друг другу стихи в присутствии Натальи Николаевны и спросили у нее, не помешает ли это ей. «Читайте, читайте, — ответила она, — я не слушаю». Художник Карл Брюллов посетил Пушкина, тот ему демонстрировал детей, свое семейное счастье, которое Брюллов нашел «натянутым», и он прямо спросил Пушкина: «На кой черт ты женился?» Тот отвечал, что его не выпускали за границу, вот он от нечего делать и женился (Вересаев 1999: 289–290). Какая-то доля истины в этой отговорке есть.
Его полушутливая сентенция о несерьезности женской любви, о легковесности женщин, об отсутствии у них глубины чувств вроде бы находила подтверждение. Это была основа, по крайней мере, для раздумий о друзьях и знакомых, чуждающихся женщин и избравших другую форму любви.
Отношения с религией и нравственностью
Чтобы правильно оценить отношение Пушкина к содомскому греху и содомитам, нужно рассмотреть динамику его взглядов на религию и нравственность.
Воспитанный на Вольтере и французской легкой поэзии Просвещения, Пушкин имел полную возможность выработать в себе идеологию, соответствовавшую его африканскому темпераменту. Это предполагало скептическое отношение, по крайней мере, к некоторым религиозным догмам, служившим основами консервативной нравственности. Целомудрие, святость брака были для молодого Пушкина чем-то, достойным только осмеяния. Его борьба за живой русский язык включала в себя и допущение эротической лексики, в том числе и непристойной, обсценной. Бордели и дамы полусвета, откровенно именуемые блядями, поселились в его лицейских стихах. В 1821 г. в Кишиневской ссылке он написал «Гавриилиаду», в которой соединились эротика и вольтерьянство. Это изящная насмешка над религией.
Черновики 1827 года содержат подробное и абсолютно нецензурное описание борделя: барышни на стук у дверей
Встали, отодвинув стол; Все толкнули [целку], Шепчут: «Катя, кто пришел, Посмотри хоть в щелку». — «Что, хороший человек; Сводня с ним знакома; Он с блядями целый век, Он у них как дома…» и т. д. (III: 77)А. Н. Вульф, 1828 г.
Художник А. И. Григорьев.
Его либертинаж не ограничивался литературной эротикой и не сводился к визитам в публичные дома (то есть к слабостям и временным падениям), а имел основания в его жизненной философии. Об этом говорят его поучения студенту Алексею Вульфу, которого он называл своим «сыном в духе». А Вульф его — Мефистофелем. Вульф сформировался как изрядный циник. В своем дневнике (который он не предназначал для печати) Вульф записывал:
«Молодую красавицу вчера я знакомил с техническими терминами любви; потом, по методе Мефистофеля (т. е. Пушкина. — Л. К.), надо ее воображение заполнить сладострастными картинами; женщины, вкусив однажды этого соблазнительного плода, впадают во власть того, кто им питать может их, и теряют ко всему другому вкус: им кажется всё пошлым и вялым после языка чувственности» (Вересаев, 1999: 218).
Но расшатывание религиозных догм не могло остановиться на половой морали. Симпатии к революционным движениям в Европе влекли за собой и более решительную критику религии.
В послании В. Давыдову с Юга (апрель 1821 г.) Пушкин писал:
Я стал умен, я лицемерю — Пощусь, молюсь и твердо верю, Что бог простит мои грехи, Как государь мои стихи. (II, 178)В 1824 г., увлекаясь любвеобильной Амалией, изменявшей мужу не только с Пушкиным, поэт писал ей кощунственные комплименты:
Ты богоматерь, нет сомненья, Не та, которая красой Пленила только Дух Святой, Мила ты всем без исключенья; Не та, которая Христа Родила, не спросясъ супруга. Есть бог другой земного круга — Ему послушна красота, Он бог Парни, Тибулла, Мура, Им мучусь, им утешен я. Он весь в тебя — ты мать Амура, Ты богородица моя! (III, 45).В том же 1824 г. Пушкин в письме брату писал, что берет «уроки чистого афеизма» у философа-англичанина, который «исписал листов 1000, чтобы доказать, что не может существовать некий высший разум — Творец и Вседержитель, мимоходом уничтожая слабые доказательства бессмертия души (система не столь утешительная, как обыкновенно думают, но, к несчастью, более всего правдоподобная)» (XIII, 92).
Чулков и Аринштейн пишут о резком переломе, произошедшем с Пушкиным в конце двадцатых — начале 30-х годов в связи с женитьбой, созданием семьи, переходом к серьезной ответственности. Чулков выдвигает религиозную сторону этой трансформации: Пушкин стал глубоко религиозным человеком, уверовал. Аринштейн подчеркивает моральную сторону дела: Пушкин поверил в святость брака, раскаялся в своих недостойных поступках, винил себя в двух смертях своих незаконных сыновей.
И 19 мая 1827 г. (т. е. сразу же после описания борделя) он пишет стихотворную исповедь, весьма горькую:
Воспоминание безмолвно предо мной Свой длинный развивает свиток; И с отвращением читая жизнь мою, Я трепещу и проклинаю, И горько жалуюсь, и горько слезы лью… (III, 102).В рукописи стихотворения 1828 г. есть отрезанная концовка об «укоре веселом и кровавом»:
И нет отрады мне — и тихо предо мной Встают два призрака младые, Две тени милые — два данные судьбой Мне Ангела во дни былые; Но оба с крыльями и с пламенным мечом — И стерегут — и мстят мне оба — И оба говорят мне мертвым языком О тайнах счастия и гроба (III: 651).В августе 1828 г. шло следствие по поводу обнаруженной властями «Гавриилиады». Пушкин отрицал свое авторство. «Осмеливаюсь прибавить, что ни в одном из моих сочинений, даже в тех, в коих я особенно раскаиваюсь, нет следов безверия или кощунства над религией. Тем прискорбнее для меня мнение, приписывающее мне произведение столь жалкое и постыдное». Он сваливал эту вину на покойного князя Д. Горчакова. После трех допросов он просил дозволения написать обо всем непосредственно царю. Видимо, признался. Получив его письмо, царь наложил резолюцию: «Мне это дело подробно известно и совершенно кончено. 31 декабря 1828 г.». Чулков собрал данные, свидетельствующие, что Пушкин в самом деле раскаивался в том, что создал эту «прелестную пакость». Одному приятелю Пушкин выговаривал: «Ты, восхищавшийся такой гадостью, как моя неизданная поэма, настоящий мой враг…» (Чулков 1999: 226–227).
В 1831 г. он излагал некоторые новые для себя нормы: «Поэзия… не должна унижаться до того, чтоб силою слова потрясать вечные истины, на которых основаны счастие и величие человеческое» (XI, 201). В 30-е годы, тяжело переживая семейные неурядицы и утрату влиятельности своей поэзии, Пушкин всё чаще пишет о грядущей смерти, о разочаровании прежней жизнью, тоскует и кается. Собравшись переводить сатиры Ювенала, он остановился:
Но, развернув его суровые творенья, Не мог я одолеть пугливого смущенья… [Стихи бесстыдные] приапами торчат, В них звуки странною гармонией трещат. Картины [гнусного] латинского разврата… (III, 430).