ЖАНРЫ

Шрифт:

Даже если Митя опомнится и остынет. И лучше, чтобы опомнился. Ничего хорошего у них получиться не может: жена, ребенок! «Ему всего двадцать девять, а тебе почти сорок, помни об этом!» – говорила себе Лёка, глядя в зеркало. И не верила, потому что женщине, смотревшей на нее из глубины зазеркалья, никак не могло быть больше двадцати пяти: глаза сияли, губы горели, кожа светилась белизной, а волосы чуть ли не вились.

А вела она себя и вовсе как пятнадцатилетняя девчонка: полюбила прилечь с книжкой на кухонном диванчике, который теперь назывался «Митин» – подушка еще хранила его слабый запах. Чашка, из которой Митя пил кофе, стояла на почетном месте в буфете, и Лёка иногда – как бы украдкой от себя самой! – целовала фарфоровый бок. Она гуляла по тем местам, где они бродили с Митей, и даже пару раз съездила на Московский вокзал, чтобы постоять на той самой платформе и вновь ощутить на губах Митин поцелуй…

А иногда, присев на диван в большой комнате, она воображала сидящего напротив Митю и невольно уходила мыслями в прошлое – слова сестры не давали покоя: Лёке казалось, что все «грабли» в ее жизни были совершенно разными, если вообще можно говорить о каких-то «граблях»! В чем же Каля увидела сходство? В том, что каждый раз Лёка выбирала совершенно неподходящих мужчин?! Ну, первый раз, допустим, она вообще не выбирала…

Лёке было чуть больше двадцати, когда она встретила своего будущего мужа – два семестра подряд он читал им курс английской литературы. Уже через пару занятий Лёка почувствовала нечто странное: у нее почти не было опыта в любовных отношениях, не считая наивных школьных романчиков, и сначала она решила, что ей мерещится повышенное внимание Германа Валерьяновича. Потом недоумевала, чем она могла привлечь такого умного, тонкого, интеллигентного, образованного человека, к тому же годящегося ей в отцы! Лёка мучилась, думая, что она либо сошла с ума, раз ей чудится нечто подобное, либо самым пошлым образом влюбилась в преподавателя, и старалась быть с ним как можно более сдержанной. Явных знаков внимания не было: Герман Валерьянович смотрел на нее не чаще, чем на других студенток, на семинарах и экзаменах спрашивал наравне со всеми, не подстерегал в темных углах и «не краснел удушливой волной, едва соприкасаясь рукавами». Но Лёка все время чувствовала направленный на нее луч любви – как в театре, когда свет одинокого прожектора высвечивает из тьмы главную героиню. Пару раз они разговаривали, случайно столкнувшись в лифте и на улице перед университетом, – вполне нейтральный разговор, ничего такого! Но после экзамена он попросил Лёку задержаться, и она взволновалась. Герман Валерьянович долго молчал – Лёка покосилась на его судорожно сцепленные руки, лежащие на столе. Руки были красивые, с длинными музыкальными пальцами. И сам он был красив – высокий, тоже какой-то удлиненный, словно готический, с узким благородным лицом и копной полуседых волос. Наконец он заговорил – Лёка похолодела: ничего ей не примерещилось! Герман Валерьянович, смущаясь и волнуясь, поведал ей о своей любви, которую он не смог преодолеть, как ни пытался:

– Если у вас есть хоть капля чувства ко мне, если я вам не совсем безразличен – я сделаю все, чтобы мы были вместе! Я тотчас подам заявление о разводе! Пусть вас это не смущает: у нас в семье давно всё развалилось, и долгие годы нас объединяли только дети, они выросли, так что… Ответьте же мне что-нибудь! Лёнушка?

Что она могла ответить?! Лёка чувствовала, что ее словно затягивает в воронку! Она всегда слушалась старших. Каля была совсем другая: решительная, знающая себе цену, прямо идущая к поставленной цели. Вся в отца. А Лёка… Робкая, неуверенная, привыкшая быть младшей и сверх меры наделенная способностью к состраданию. Вот и сейчас ей стало жалко Германа Валерьяновича – он так переживал, так заглядывал ей в глаза, так сжимал руки! Они стали встречаться и после его мучительного развода, длившегося чуть не два года, наконец поженились. Их роман родители восприняли с красноречивым неодобрением, особенно отец, а Каля спрашивала сестру страшным шепотом, поднимая брови и делая большие глаза:

– Лёка! Ты что?! Он же старый! Он же, наверно, ничего уже не может!

Лёка только краснела и отворачивалась. Ей было нечего ответить сестре – случая проверить так и не представилось до свадьбы: Герман Валерьянович оказался весьма старомоден и не позволял себе ничего, кроме невинных поцелуев. Только потом Лёка смогла оценить, чего ему это стоило и сколько пылкой страсти скрывалось за его элегантной сдержанностью: он, пожалуй, и оскорбился бы, узнав, что его, едва разменявшего пятый десяток, считают дряхлым старцем!

После скромной свадьбы в небольшом ресторанчике, где были только немногочисленные родственники и друзья невесты, «молодые» отправились на такси в пустую Лёкину квартиру: родители заранее взяли путевку в санаторий и уехали на вокзал прямо из ресторана, а Каля жила у мужа – они должны были вот-вот получить визу и уехать в Израиль. Непривычно тихая квартира показалась Лёке совершенно чужой. Трусила она просто отчаянно. Лёка вышла из ванной в длинной белой шелковой сорочке, и Герман Валерьянович, который успел только снять пиджак и галстук, увидев ее, ахнул. Лёка, зажмурившись, спустила с плеч тонкие бретельки, сорочка скользнула на пол – Герман шагнул вперед, рухнул на колени и, застонав, стиснул горячими ладонями ее бедра – Лёка покачнулась и судорожно сглотнула…

Потом они вполне приладились друг к другу, и Лёка постепенно перестала смущаться – но не переставала удивляться тому, что способна вызывать у мужчины такие сильные эмоции и желания. Через полгода родители Лёки уехали к старшей дочери в Израиль, и Лёка с мужем вздохнули посвободней: шесть месяцев холодной войны совершенно их измотали – отец Лёки так и не смог примириться с зятем. Правда, с отъездом родителей холодная война не закончилась, просто активизировался другой фронт: семидесятилетняя мать Германа Валерьяновича успешно вела наступление, то и дело совершая разнообразные диверсии. Лёку она невзлюбила сразу же и заключила союз с бывшей невесткой, которую прежде ненавидела. Теперь они по телефону страстно перемывали кости новоявленной супруге Германа, а тот предпочитал навещать мать в одиночестве – хватило одного совместного визита, после которого Лёнушка полночи прорыдала.

Лёка знала, что из нее получилась не слишком хорошая жена, но она старалась. Очень старалась! Она научилась гладить рубашки и брюки, наводя острые стрелки, завязывать галстуки и вдевать запонки, а ботинки Герман Валерьянович чистил сам, добиваясь зеркального блеска. Лёка освоила приготовление соусов, и бешамель у нее получался, как признавал Герман Валерьянович, куда лучше, чем у свекрови. Шарлотка с антоновскими яблоками и корицей, утка с апельсинами, фаршированная рыба, заливное – не говоря уж о затейливых салатах! – часто красовались на столе: гости Германа Валерьяновича обсуждали какие-нибудь «высокие материи», как выражалась Каля, а Лёка суетилась по хозяйству.

Но Герман Валерьянович не давал ей погрязнуть в утюгах и фаршированных щуках: по средам они с мужем говорили исключительно по-английски, пятница была посвящена немецкому, а книги, подобранные мужем для Лёнушки, следовало непременно обсудить по прочтении. Ей приходилось все время тянуться вверх, становиться на цыпочки, чтобы дотянуться до Германа Валерьяновича и хоть немножко соответствовать масштабу его незаурядной личности и великой любви. Порой Лёка ужасно уставала от постоянно устремленного на нее внимания мужа: невозможно все время жить в луче прожектора! Она так не привыкла. Лёка была сумеречным существом. Временами ей хотелось побыть одной – просто помечтать, сидя у окна, почитать какой-нибудь сентиментальный романчик или, наоборот, похихикать и повалять дурака с подругами.

И ужасно не хватало мамы с Калей!

Просто ужасно.

К тому же Герман Валерьянович все время беспокоился о своей Лёнушке: столько опасностей подстерегает слабых и прекрасных женщин в этом чудовищном мире! Если бы он мог накрыть ее стеклянным колпаком и держать на комоде, как хрупкий фарфоровый цветок, то наверняка сделал бы это. Но колпака не было, поэтому постепенно Лёка пришла к мысли, что проще никуда не ходить, чем по двадцать раз звонить и докладывать, что все в порядке. Иногда ее просто подмывало ответить на его бесконечные наставления: «Да, папочка!» – собственный отец никогда не проявлял столь трепетной заботы.

– Он просто ревнует, твой Герман Валерьянович, – говорила Каля.

– Да к кому?! Совершенно не к кому! И потом, он выше этого! Он мне доверяет!

– Он ревнует вообще. Считает тебя своей собственностью.

Это было похоже на правду. Иногда Лёке казалось, что Герман Валерьянович и любит-то вовсе не ее, а какую-то другую, выдуманную им Лёнушку, а ей приходится соответствовать. Сейчас, оглядываясь назад, Лёка не понимала: она сама-то любила Германа Валерьяновича? Уважала, восхищалась, трепетала, благоговела, сострадала – да. Но любила ли? Он заполнил собой всю жизнь Лёки, и Каля обзывала ее чеховской Душечкой:

– Нельзя так растворяться в человеке! Ты же отдельная самостоятельная личность!

После смерти Германа Валерьяновича Лёке пришлось по кусочкам восстанавливать эту отдельную и самостоятельную личность. До сих пор ей иногда снилось то страшное утро, когда она, привычно потянувшись поцеловать еще спящего мужа, ощутила губами его почти остывшую плоть. Лёка дико закричала, шарахнулась, упала на пол и как была – в длинной ночной рубашке с оборочками и кружевцами – кинулась на лестничную площадку и билась там о закрытые двери соседских квартир, пока вышедшая на шум Роза Михайловна не увела ее к себе. Увела, напоила валерьянкой, вызвала «Скорую», которая и констатировала смерть. Лёке вкололи что-то покрепче валерьянки, но она так и не пришла в себя к похоронам, о которых пришлось хлопотать Розе Михайловне. Лёка часами сидела в оцепенении на чужом диване, держа на руках беременную кошку Грету – никакого Чарлика тогда еще не существовало. Грета была кошка чопорная и высокомерная – дворянской породы, как говорила ее хозяйка, подобравшая полосатый орущий комочек у помойных баков. Кошка не сильно любила всякие обнимашки, но почему-то терпела судорожные объятия Лёки.

Поделиться с друзьями: