Другое небо
Шрифт:
* * *
Посмотри на кровавые роды дня, в-о-о-н она в небе, твоя родня, собралась толпой и хлопочет. Облака, облака, облака пелён. Посмотри: в крови новый день рожден, и умрет в крови этой ночью.
Ты глаза открыл, а восток горит. Горизонт огнем во всю даль изрыт, и вода, и дома, и холмы пылают, и сирены воют. Пора вставать, кровь восхода с пастой зубной жевать и горячим захлебывать чаем.
Новый день такой же, как был вчера. Голубая висит над тобой гора, а вокруг из багрового кирпича ущелье. Ты нырни поглубже, войди в сабвей, в электрический ад, где полно людей, озабоченных странников подземелья.
Вот метут из туннеля стальной пургой. Ты уже в вагоне одной ногой, а другой - отпустил платформу. Ту, что видел, кровь - впиталась в часы, а в родильных домах - сбежала в тазы, и рожалое небо приходит в норму.
* * *
Я возвращаюсь к себе, строя слова по порядку. Это ответ на семь бед: рифма - сознанья оглядка. Так вот Синдбад-мореход сказкой волшебной отчаливал, ветер забрал в оборот клеткой грудной и плечами.
Вот мои сотни кают, где я живу и где лягу. Даром дышать не дают, я подгребаю бумагу. Дивная качка в перстах - денный поход на отчаянье. Все морячки на постах (нервные окончания).
Так развернись, горизонт, белый, да в крапину черную. Сколько ж запало там солнц в воду, повтором ученую. Хватит ее навсегда, долгой, от вечности выцветшей. Ну, расступайся, вода... солнца запавшие вытащим!
* * *
Далеко завели меня метафоры, предчувствия мои зловещие, горящими кострами табора в ночи, пронизанной созвездьями.
Я на небо смотрел, как мальчик маленький на вздыбленную гриву в цирке львиную, оно мерцало в глубине эмалевой невыразимо робкой сердцевиною.
Как будто в ночь ступило очертание фигуры женской с волосами льющимися, литанией, что звезды зачитали нам: сюда вернуться бы из под земли колючей!
Вот так из средостенья тела голого по гулкому объему ребер замкнутых раскачивает жизнь тишайший колокол, на каждом вдохе зависая заново.
Так купол мирозданья расширяется, дыханье его трудноуловимое светящимися в черноте шарами шатрами света в шепоте любимом.
* * *
Я туда бы вернулся, за сон ото сна отбежав, в мою бедную юность с мечтой о крушеньи держав, в день сочащийся ложью и упрямой моей правотой, я прошел бы где плоше, коктебельской слоеной водой.
Над лагуной луна там светила как знак волшебства, выплывала со дна Мандельштама в луне голова, поднимались ресницы, не моргая смотрели глаза, как в вселенской темнице зарниц начиналась буза.
Шевелившихся губ его слышу я шепот в ночи, до свеченья зазубренный, так в колодце играют лучи, рассыпаются радугой на звенящем ведре через край, по усам виноградарей, на руках в черпаках просверкав.
Вижу небо живое, под небом живая вода, вот мое нажитое, через жизнь возвращаться сюда, по дороге разбитой, в полнолунье, не чувствуя ног, невесомым транзитом лететь как сентябрьский листок.
* * *
Вот торчит из горшка горе луковое, значит - март и весна календарная, то-то вздыбилась улица гулкая, облаками окна задаривая.
А и плывут эти гуси да лебеди из какой-нибудь там Японии, а может из килиманджарского племени, их облапавшего ладонями.
Может даже из под города Мурома, из сельца, от крыльца богатырского, где помещички-троекуровы скверной водкой пьяниц затыркали.
А охота ведь добру молодцу по весне-красне разгулятися, дать торца кому-нибудь квелому, аль с крутейшим каким взять подратися.
Вот весна за окном, я - не выпимши, и признаться, вобще мне не хочется, а охота на улицу выбежать, где девицы с глазами порочными, где в проточную лужу кораблики запускают мальчишки, как зяблики запускают весеннюю песенку, вроде этой, к концовке без плесени. Благовещение
Беременная щупает живот, в котором мальчик маленький живет.
И думает внутри большого тела, под сердца стук, дыханья шум: "Зачем из рук Творца душа влетела в меня? мой девственный смущает ум".
Как он прекрасно от всего укрылся! Его любовь питает и творит, и плавники переплавляет в крылья, и крыльев нет - на пальчиках летит.
Откуда эти красные ладошки, которые он к ребрышкам прижал? Весь этот мир простой, зачем так сложен? А он еще другого не узнал.
Его хранит пока для жизни сфера, столь нежная и любящая так, как никого никто, и воздух серый ему неведом как печаль и страх.
Он головастик в кожице жемчужной. Он волоски старательно растит и морщит лобик думою натужной: как вылезет и всех развеселит!
* * *
Детишек карличий народец, и гвалт безумный воробьёв соединяются в природе и сердце бьется о ребро.
А небеса светлы недолго, смеркается и будет тьма. Вся жизнь, как ржавая иголка торчит в подушечке ума.
Вот вечер на тяжелых лапах вдруг оскользается шипя, почуяв крови терпкий запах волной встающий от тебя.
В кварталах фонари зажгутся, как желтые глаза зверей, и надо подозвать искусство и с ним стареть.
* * *
Вот раковины пение неслышное поющая могила на песке, построенная ужасом моллюска из лестницы мученья винтовой. Как явно океан в ней дышит, когда ее покоя на виске, мой слух карабкается башней узкой, где кто-то до меня стоял живой.
Он сгинул навсегда, оставив эхо мешок Эола свернутый в спираль, дыханья затаенного широкий непрекращающийся шум. Убежища притягивают эго. Мне стала неприятна ширь и даль. Меня печалит полотно дороги. Я никуда отныне не спешу.
Я сбрасываю панцырь, и кому-то он кажется занятнейшей вещицей, неведомый читатель прижимает к виску протяжные мои стихи. На жизнь свою поглядывая хмуро, пора бы с миром мне не сволочиться. Меж мной и небом ясная прямая от грифельного клюва - до руки.
* * *
У меня на глазах зацветают деревья Нью-Йорка. Их торопит весна, раньше айришей-листьев* они появились. Нетерпенье опасно подобного толка на ветвях помутневших в шеренгах цветков боевитых.
Им на волю пора, в арьеграде они засиделись. Ровно бабы какие... как труба прогремела команда. И они поднялись. Не держите ж! Попробуйте в деле. Дайте им умереть! На виду! Ничего им другого не надо.
Новобранцев весны надо мной эта потная битва, мерным маршем идут облака к океану, как влажные флаги, моё сердце насквозь тоже синей картечью пробито я умру как они, мне достанет на гибель отваги.